НАШ ФОРУМ

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » НАШ ФОРУМ » Гостиная » Быков об Окуджаве


Быков об Окуджаве

Сообщений 1 страница 17 из 17

1

У меня - совершенно особое отношение к Дмитрию Быкову. По разным причинам.

Я благодарен судьбе за то, что она свела нас вместе в мае 1989 года - в Химках, на IX (и оказавшемся последним) Всесоюзном совещании молодых писателей. Волею всё той же судьбы мы оказались на соседних стульях.

Несколько раз он мне серьезно помог. Может быть, именно поэтому я пристально слежу за его жизнью, за его творчеством и переживаю, когда наталкиваюсь на искреннее непонимание того, что он делает, на откровенную злобу и зависть в его адрес.

...Так или иначе, но я счел нужным начать разговор о новой его книге - о художественной биографии Булата Окуджавы, вышедшей в серии "ЖЗЛ".

Для тех, кто еще не понял: эта ветка - моя, и только моя.

Все мнения - о Быкове, об Окуджаве, о серии "Жизнь замечательных людей", об издательстве "Молодая гвардия", обо мне  и т.п. - будут незамедлительно отправляться мною на соседнюю ветку.

Будьте, пожалуйста, внимательны: она называется «Быков об Окуджаве (мнения)».

И ...лучше сразу приучайтесь постить то, что Вам захочется сказать по этому поводу, именно там.

С неизменным уважением к Вам ко всем -

Неизвращенец:flag:

0

2

На фоне Окуджавы

Источник: Журнал «Власть» № 6 от 16.02.2009  Текст: Елена Рыбакова

В серии "Жизнь замечательных людей" выходит биография Булата Окуджавы, написанная Дмитрием Быковым. Затея с биографией Окуджавы любому, кроме Дмитрия Быкова, должна, конечно, представляться нелепой. В самом деле, чего мы не знаем об Окуджаве такого, без чего нельзя любить его песни? Что родители были правоверными коммунистами, отца расстреляли, а мать дважды сидела — об этом в окуджавской автобиографической прозе сказано исчерпывающе. Что был горд, влюбчив, сентиментален, друзей обожал, а на агрессию чужаков реагировал, как учили в арбатских дворах,— помилуйте, тут и без биографов все ясно. Что диссидентов любил, а диссидентство не принимал, что ревновал Галича к аудитории интеллектуалов, что в банкротстве шестидесятников отдавал себе отчет, но говорить об этом в конце жизни считал делом недостойным — вот на эти темы можно, пожалуй, и поподробнее. Но как раз здесь Быков на удивление немногословен.
Сам Дмитрий Быков, разумеется, прекрасно понимает, какие неудобства создает его герой для биографа. И с первых страниц признается, что Окуджава не самый типичный случай для поэта. В его стихах, а уж в песнях и подавно мало личной конкретики, потому что занят их автор совсем другим: он сознательно создает такую полую конструкцию, в которую мог бы вписать себя любой слушатель. "Я в синий троллейбус сажусь на ходу", "ах, как помнятся прежние оркестры" и даже "я все равно паду на той, на той единственной гражданской" — именно для того, чтобы мы все могли повторять это "я", за ним не должно стоять ничего личного.
Для этого Дмитрию Быкову почему-то необходимо вспомнить Блока, хотя как раз блоковский герой с его лирической биографией здесь может помочь меньше всего. Вообще аналогии и исторические прецеденты интересуют Быкова-биографа значительно больше уникальной жизни его персонажа, и хоть по ходу дела читателю и приходится переварить массу подробностей — как Окуджава стоял у сенокосилки в калужской деревне Шамордино, как влюбился в актрису Жанну Болотову, как был освистан на первом выступлении в московском Доме кино,— понятно, что книга написана не ради этих деталей. Булат Окуджава нужен Дмитрию Быкову как повод — чтобы еще раз перетряхнуть свою любимую идею о русской истории, в которой все неподвижно: какой-то хороший поэт в ней всегда отдувается за собственный либерализм, и в этом смысле нет никакой разницы между Блоком после 1917-го и Окуджавой, поддержавшим Ельцина в 1993-м.
Центральным персонажем дело, понятно, не ограничивается. Для любого современника Окуджавы у Быкова наготове подходящая роль в какой-нибудь эпохе. Высоцкий — Есенин, Галич — Саша Черный, Слуцкий — Батюшков, список можно продолжать до бесконечности. Получается, конечно, совсем не историческое сочинение, но довольно качественные заготовки к новому быковскому роману в духе "Орфографии": действие будет развиваться в 1950-1960-е годы; действующие лица — Войнович, Максимов, Светлов, Слуцкий; место действия — кухни писательских квартир на "Аэропорте" и редакции "Молодой гвардии" и "Литературки". Когда Дмитрий Быков выпустит эту книгу, мы, возможно, наконец поймем, кем был для своего времени Окуджава.

Оригинал материала:

http://www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsID=1112436

0

3

В ЦДЛ представлена первая полная биография Булата Окуджавы.

23 февраля в Малом зале Центрального дома литераторов (Большая Никитская, 53) состоялась презентация долгожданной новинки серии ЖЗЛ — книги Дмитрия Быкова «Булат Окуджава». В вечере приняли участие друзья Булата Шалвовича, сотрудники издательства «Молодая гвардия» и, конечно, автор книги. Среди присутствующих были: Татьяна и Сергей Никитины, Лев Аннинский, Александр Журбин и др. Исполнялись песни и стихи Б.Окуджавы.

Вот что об этом пишет Михаил Визель в журнале Time Out Москва №7 / 23 февраля - 1 марта 2009 г. :

Дмитрий Быков:«Меня интересуют неформальные духовные лидеры своих поколений»

Биографию Булата Окуджавы для серии ЖЗЛ Дмитрий Быков писал и готовил к печати четыре года. Пришедшие на презентацию 23 февраля в Малый зал Московского Дома литераторов смогли получить долгожданную книгу на руки — а это, как и все быковские опусы, увесистый том, набранный не очень крупным шрифтом.
После того, как сам довольный автор сказал приличествующие случаю слова о том, что Окуджава у каждого свой, личный, и поэтому он готов к возмущениям и протестам, к микрофону стали выходить немолодые бородатые люди в свитерах и, поскольку книгу еще никто не читал, говорить хорошие слова про Окуджаву и про Быкова. Это все было вполне уместно, но казалось необязательной прелюдией к совместному походу в близлежащий ресторанчик (поскольку случайных людей в зале, естественно, почти не было) — пока к микрофону не вышли Татьяна и Сергей Никитины и не запели тихонько акапелла «Песенку о шарике». А потом «Виноградную косточку…».

После презентации Быков ответил на вопросы Time Out:

Ваши биографические книги («Пастернак», «Окуджава») выстраиваются в некую линию: вас интересуют лучшие неофициальные поэты советского времени. Кто следующий? Высоцкий? Цой?

Насчет неофициальности не убежден: меня как раз интересует неформальный духовный лидер поколения. Пастернак и Окуджава жили и работали вполне легально, а вот феномен «первого поэта», арбитра вкуса, этического образца — это моя тема. Откуда это берется? Как они соответствовали этой нише и чем за нее платили? Вероятнее всего, потом я возьмусь за Маяковского — во всяком случае, договор на книгу с ЖЗЛ подписан еще в прошлом году. Но это будет нескоро — я устал от биографий, надо закончить роман и несколько давно придуманных повестей.

Окуджава — лучший символ культурных и человеческих связей России и Грузии. Вы недавно были в Грузии (чтобы взять интервью у беглого сержанта Глухова). Как вам показалось — есть ли надежда, что в обозримом будущем эти связи восстановятся?

Да они не девались никуда. Я провел в Грузии два дня, наполненных встречами, разговорами, спорами — и две ночи, наполненных попойками. Если сравнить будущее русско-грузинских связей и возможные перспективы политиков, которые сейчас эти связи рвут, — то у политиков перспективы куда более жалкие. В Тбилиси невозможно спросить дорогу — тебя затаскивают выпить и рассказать, как там в Москве. Я ожидал куда большей враждебности.

И все-таки: ваша любимая песня Окуджавы?

Это очень меняется в зависимости от настроения. Лидируют «Песенка о Моцарте», «Над синей улицей портовой» и «Старый причал».

http://mg.gvardiya.ru/default.asp?type=rss&id=300

Оригинал материала:

http://www.timeout.ru/journal/feature/3708/

+1

4

Договор с обманом

// Судьба Булата Окуджавы по Дмитрию Быкову

Газета «Коммерсантъ»   № 38(4093) от 04.03.2009

В серии "Жизнь замечательных людей" вышла биография Булата Окуджавы, которую написал плодовитый писатель и журналист Дмитрий Быков. В его лирическое осмысление жизни и творчества поэта и барда вчитывалась АННА Ъ-НАРИНСКАЯ.

http://www.kommersant.ru/Issues.photo/DAILY/2009/038/KMO_085775_01086_1_t207.jpg

В самом начале автор предлагает читателю договориться. Вернее, принять одно условие. Такое: пусть Булат Окуджава это у нас будет Александр Блок. По мнению Дмитрия Быкова, "в русской жизни 1950-1990-х годов Булату Окуджаве выпало играть ту же роль, которая досталась Блоку". И даже сильнее: "Окуджава был своеобразной реинкарнацией Александра Блока".

Обоих поэтов Дмитрий Быков ласково называет "трансляторами" и иногда нежно над ними подтрунивает: "удивительное дело эти трансляторы: когда есть что (в весьма узком диапазоне, ибо ловят не всякую волну) — транслируют. Когда нечего — пишут никакие тексты".

Насчет "трансляторов", как ни дико звучит это слово в таком контексте, можно даже согласиться. И Блок, и Окуджава, выражаясь по-быковски, ловили волну. Но масштаб и, главное, глубина их "трансляций" несопоставимы. Через музыку Блока мы до сих пор улавливаем тектонические сдвиги породы, а лирика Окуджавы передает мелкие колебания грунта. Не желая того, Дмитрий Быков сам это и показывает. Его длинные разборы лучших (то есть именно "трансляционных") текстов Окуджавы, внедряющие их в контекст современной и предшествующей ему поэзии от Пастернака до Ахматовой, демонстрируют в первую очередь то, что они не выдерживают ни такого подхода, ни такого соседства.

Но Дмитрий Быков уже все для себя решил. И значит, для читателя тоже. На идею единой роли Окуджавы и Блока нанизано все многостраничное повествование, и она протуберанцами вспыхивает, заставляя читателя вздрагивать, наталкиваясь на следующие, например, логические опыты: Окуджава важнее Галича, потому что если Окуджава — это Блок, то Галич — это Саша Черный, "а сравнивать дарование Черного с блоковским не стал бы и самый пылкий адепт "Сатирикона"".

В этом же ключе Дмитрий Быков рассматривает драму последних лет жизни Булата Окуджавы. События, последовавшие за "письмом сорока двух", призывавшее власть к дальнейшим жестким действиям против "красно-коричневых оборотней, наглеющих от безнаказанности", которое Окуджава подписал осенью 1993 года вместе с другими представителями интеллигенции, он приравнивает к блоковской трагедии после "Двенадцати". "После "Двенадцати",— пишет Дмитрий Быков,— многие перестали подавать Блоку руку. После "письма сорока двух" и интервью, в котором Окуджава одобрил применение силы против Белого дома, на минских гастролях поэту устроили настоящую обструкцию, а прекрасный артист Владимир Гостюхин — человек умеренно-патриотических убеждений — публично сломал и истоптал ногами пластинку его песен".

Даже без имеющегося в биографии уточнения — обструкцию устроили представители организации "Славянский собор "Белая Русь"", а "большая часть зала тут же принялась просить прощения за земляков" — ясно, что ситуации рознятся принципиально. Блоку после поэмы "Двенадцать" и статьи "Интеллигенция и революция" перестали подавать руку те люди, которых он считал своими, чьим мнением он дорожил, от этого расхождение с ними далось ему особенно тяжело. Большинство из тех, чьим мнением дорожил Окуджава, вместе с ним подписали "письмо сорока двух". А чувство, которое, как признался Окуджава, он испытал, увидев, как Хасбулатова, и Руцкого, и Макашова выводят под конвоем,— "наконец-то этих мерзавцев прижучивают" — разделяло с ним в тот момент большинство людей, составлявших его аудиторию. К мнению же Владимира Гостюхина Окуджава был, скорее всего, вполне равнодушен.

Вообще-то такая игра в жизненно-литературные параллели вещь не новая — это, надо сказать, отмечает и сам Дмитрий Быков: "аналогия между Бродским и Боратынским давно стала штампом". Да и не слишком плодотворная: "драма усложняется, в ней появляются новые персонажи — пойди пойми, кто в XIX веке был прообразом Ахматовой или Цветаевой". Но он все же очень хочет в эту игру играть: "Кто в этой драме образца семидесятых-восьмидесятых был бы, например, Батюшковым, который в Серебряном веке воскрес в образе Мандельштама? Кто воевал, был контужен, новаторски реформировал русский стих, сошел с ума, прожил шестьдесят восемь лет? Естественно, Слуцкий". Дмитрий Быков вообще хочет играть в такие игры, в которых в конце все сходится. И в результате заигрывается.

Вот, например, как пользуются здесь знаменитейшей окуджавовской строчкой "Я все равно паду на той, на той единственной гражданской...": "В 1993 году Окуджава в первый и единственный раз выступил на стороне государства — он, сказавший: "Власть — это администрация, а не божество". На этой гражданской войне он и погиб четыре года спустя,— пишет Дмитрий Быков,— отправившись в европейскую поездку и заразившись гриппом от Льва Копелева". Эти фразы приходится перечитывать несколько раз, чтобы убедиться, что это не шутка.

Оригинал материала:
http://www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsID=1129039

0

5

10 марта 2009, 20:28
Текст: Ян Шенкман

Нас тошнит от ваших небес

Окуджава был шаманом и символистом. Так считает Дмитрий Быков, автор биографии поэта в серии ЖЗЛ

На этот раз никто не скажет (как было в случае с биографией Пастернака), что Быков написал книгу не об Окуджаве, а о себе. Она именно об Окуджаве. Просто то, что Быков считает достоинством окуджавовской поэтики, лично мне кажется ее недостатком. И не только ее. Символизм и шаманство – родовые пороки отечественной словесности.

«Коммерсант» уже отозвался на выход этой книги язвительной рецензией. Основные упреки посыпались на Быкова за то, что он якобы уравнивает масштаб таланта Окуджавы с масштабом таланта Блока. Ничего похожего. Речь идет не о качестве стихов, а о типе поэта, и тут с Быковым трудно не согласиться. Действительно, Окуджава был символистом. Его песни абстрактны до крайности, слова употреблены не по своему прямому значению, не точны, а точна только эмоция, состояние. Так же и Блок – чутко слушал музыку времени, но слова ставил порой как попало, что не красит ни Блока, ни Окуджаву.

«У Быкова есть одно поразительное свойство: всеми своими книгами он безошибочно попадает в нерв времени» Впрочем, в той системе координат, которая была у Окуджавы и которую анализирует Быков, это большого значения не имеет. Речь идет о чем-то большем, чем поэзия. А именно – о русской поэзии. Поэт в России — больше, чем поэт. Или, по крайней мере, нечто совсем другое.

Транслятор. Этот термин, по Быкову, лучше всего подходит к поэтам блоковско-окуджавовского типа. Транслятор, то есть человек, улавливающий из воздуха архетипические настроения и транслирующий их в народ. Своего рода шаман. Или — в русской традиции — пророк.

«Его ранние песни, – пишет Быков, – потому и стали паролем поколения, что поколение это вообще затруднялось с формулировками: оно испытывало смутные ощущения».

Песни Окуджавы – сплошные смутные ощущения. Ночная Москва, троллейбус, барабанщики, трубачи, гусары. «Не расставайтесь с надеждой, маэстро, / Не убирайте ладони со лба!»

О чем это? К кому относится красивое иностранное слово «маэстро»? Какая связь между ладонями на лбу и надеждой? И вообще, какая-то странная поза – человек с ладонями на лбу.

Можно было бы подумать, что Окуджава, как и его аудитория, затруднялся с формулировками, но Быков объясняет нам, что это сознательно, что это часть стратегии Окуджавы. Набор красивых символов рождает настроение, а смыслы каждый вычитывает свои. Рамочная конструкция. Простор для ассоциаций.

Стихи Окуджавы — как пророчества, двусмысленны, амбивалентны. Их можно толковать так, а можно совсем иначе.
«Приближается звук. И, покорна щемящему звуку, замирает душа», — цитирует Быков Блока. На самом деле у Блока не «замирает», а «молодеет». Но слова тут действительно значения не имеют.

Я не склонен издеваться ни над Быковым, ни над его книгой. Написана она блестяще. И вообще, трудно было сделать эту работу лучше, чем сделал он. Надеюсь, что на этот раз никто не скажет (как было в случае с биографией Пастернака), что Быков написал книгу не об Окуджаве, а о себе. Она именно об Окуджаве. Просто то, что Быков считает достоинством окуджавовской поэтики, лично мне кажется ее недостатком. И не только ее. Символизм и шаманство – родовые пороки отечественной словесности.

Когда поэт подразумевает больше, чем говорит, в этом есть сильный спекулятивный момент. Достаточно сказать: «Надежды маленький оркестрик под управлением любви», как читатель уже находится в плену абстрактных понятий, которые обозначают одновременно все и ничего.

Молодость, Юность, Надежда, Любовь. Любимые слова Окуджавы. Произнеси их — и успех гарантирован. Тем более если к словам прилагается задумчивый перебор гитары и проникновенный меланхолический голос.

В одной из повестей Владимира Тендрякова есть фраза: «Жена на кухне баритонствовала под Окуджаву». Очень характерный момент. Жена, кухня и Окуджава. Неизвестно, что именно она пела. Может быть, просто мурлыкала под нос что-то свое. Но настроение схвачено верно. Меланхолия, задушевность, милый уютный быт. Антураж песен Окуджавы. А слова, повторю еще раз, значения не имеют.

Примерно по тому же принципу, что и стихи Окуджавы, устроены (по крайней мере, в России) женские глянцевые журналы. Предполагается, что их читают жены олигархов и бизнесвумен. Очень перспективная целевая аудитория. А реальная аудитория совсем другая. Студентки и секретарши. То есть те, кому приятно вообразить себя бизнесвумен и женами олигархов.

То же и с песнями. Послушайте пару вещей про арбатские дворики и декабристов. Это верный способ почувствовать себя хорошими, интеллигентными, возвышенными людьми. Совсем не обязательно быть ими или пытаться стать. Песни Окуджавы – как чай со вкусом мяты. Не надо класть мяту. И так хорошо. Шашечеки, а не поехали, как сказали бы одесситы.
Критик Кирилл Анкудинов пишет у себя в блоге: «Шестидесятничество как самообман и самоопьянение – то, что я не могу принять в Быкове… Быков – шестидесятник по духу. На всё: на Россию, на еврейство, на ницшеанство, на природу, даже на шестидесятничество – он сначала говорит: «Дважды два – пять». Потом поправляет себя: «Дважды два – три». А затем – трагически распинает себя между «пятёркой» и «тройкой». Вместо того чтобы осознать: «Дважды два – четыре (всего лишь четыре)».

Не знаю, насколько это верно по отношению к Быкову, но по отношению к Окуджаве и другим шестидесятникам – в самую точку. Другое дело, что в этом самообмане и, чего уж греха таить, обмане аудитории много подлинного гуманизма. Недаром же к Окуджаве прилип эпитет «прекраснодушный».

Самому распоследнему негодяю его песни дают почувствовать себя более значительным человеком, чем он есть на самом деле. Прибавляют самоуважения, а не отнимают его. Кстати, Быков и об этом пишет. Правда, не в жзловской биографии, а в романе «ЖД»: «Окуджаву в кругу ЖД любили именно за такие проповеди – давайте восклицать, друг другом восхищаться, возьмёмся за руки, друзья, а кто не хочет браться за руки – тому мы никогда уже не подадим ни руки, ни надежды, ни милостыни…»

Эта благостная атмосфера лжива от начала до конца, но «нас возвышающий обман» человеку испокон века милее правды. Процитирую фрагмент из письма нелюбимого Быковым Довлатова: «По радио выступал Окуджава. Позор! Взрослый мужчина невнятно бубнил о красотах Баварии. О серьезных вещах – ни звука. Это ли не рабство и галера?»
Причина элементарно проста. О красотах слушать приятно, а о серьезных вещах: собственной никчемности, слабости, лицемерии, подлости – отвратительно. Вот Окуджава, как добрый человек, и стремился делать людям приятно, а не наоборот.

Литературоведческий анализ Быкова глубок и тонок. Психологический – тоже. Он совершенно справедливо пишет об Окуджаве как о «советском принце», аристократе. Человеке, который руководствуется не принципами, а предрассудками. Он и его аудитория – фаталисты. Они принимают судьбу и самих себя такими, как есть. Вместо того чтобы изменить что-то, меняют угол зрения. И в этом тоже, я не шучу, много гуманизма. Или, по крайней мере, прекраснодушия.
У Быкова есть одно поразительное свойство. Всеми своими книгами, сильными и не очень, он безошибочно попадает в нерв времени. Биография Окуджавы не исключение. Такие люди, как Окуджава, появляются на волне общественного подъема. Незадолго до него. Тогда, когда в обществе зарождается надежда на перемены, но еще нет ни сил, ни готовности действовать.

Сейчас похожее время. В 1910-е был Блок, в 1960-е – Окуджава, в 1980-е – Гребенщиков. Все это поэты одного типа. Трансляторы, пророки, шаманы. Я думаю, что в ближайшее время должен появиться еще кто-то того же типа. Но если он будет таким же добрым и милым, как его предыдущие инкарнации, если будет так же стесняться говорить правду (пусть не о мире, хотя бы о себе) и отделываться стихами о троллейбусах и небесах… Боюсь, история опять пойдет по кругу, ничем хорошим это не кончится. Замкнутые круги российской истории – от оттепелей к заморозкам и обратно – любимая историософская идея Быкова. В эти круги идеально вписываются люди типа Булата Окуджавы. В том числе и по их вине продолжается этот бег на месте. Юность, Надежды, Троллейбусы, Небеса…

Хорошо сказал по этому поводу поэт Евгений Лесин: «Тошнит уже от ваших небес».

От редакции: это – лишь одна из множества точек зрения, которые существуют в отношении Окуджавы и поколения шестидесятников. Мы готовы выслушать и другие мнения – приглашаем читателей к полемике.

Оригинал материала:
http://www.vz.ru/culture/2009/3/10/263622.html

0

6

«Время новостей», N°39, 11 марта 2009

Андрей НЕМЗЕР

Дмитрий Быков написал еще одну биографию

Интересный Окуджава и обычный миф

Дмитрий Быков написал еще одну биографию

Книга Дмитрия Быкова «Булат Окуджава» (М., «Молодая гвардия»; серия «Жизнь замечательных людей») по всем статьям должна вызвать если не крупномасштабную бурю, то что-то штормообразное. Окуджава давно не столько писатель, сколько миф; Быков энергично и в целом успешно стремится занять такую же позицию; острых и неожиданных (или кажущихся таковыми) наблюдений почти на восьмистах страницах предостаточно (не одно, так другое кого-нибудь из «гусей» раздразнит); выходов в современную социокультурную (и политическую) ситуацию хватает; глобальные концепции (их две, о чем ниже) подаются азартно, изобретательно и настойчиво...

В предисловии автор призывает потенциальных оппонентов к «водяному перемирию»: «Мне кажется, создание полного, документированного и выверенного жизнеописания одного из самых известных и значимых поэтов России – повод забыть о любых личных трениях и общим усилием осмыслить его судьбу и дар». Мне тоже так кажется – и не только в случае Окуджавы. Но почему-то любые – серьезные и легковесные, традиционные и новаторские, строго документальные и взвихренные фантазией – биографии (особенно писательские) вызывают не трогательное единодушие, но более или менее свирепую полемику. Вспомним, как напряженно, пристрастно, болезненно обсуждались сравнительно недавние книги Владимира Новикова о Высоцком, Дональда Рейфилда о Чехове, Людмилы Сараскиной о Солженицыне, Алексея Варламова о Булгакове да и самого Быкова о Пастернаке. Предполагать, что для Окуджавы будет сделано исключение, по меньшей мере странно. Тем более если автор озабочен не столько фактографией, сколько сотворением собственного мифа о поэте, а заодно и о русской истории, ХХ веке, феноменах «аристократии» и «интеллигенции», сущности фольклора, природе гениальности и прочих столь же привлекательных и столь же конфликтогенных материях. Иначе и быть не могло: книга в «ЖЗЛ» по жанровой задаче принципиально отличается от «Летописи жизни и творчества...», а Быков – со всеми его достоинствами и недостатками – похож на смиренного хрониста, как Азазелло на архиерея. Разумеется, Быков любит Окуджаву, но свои заветные мысли любит (скажем аккуратно и без злорадства) по крайней мере не меньше.

В основе книги лежат (и всю ее плоть пронизывают) две неподвижные идеи. Одна – хорошо знакомая по прежней быковской историософской публицистике (публицистической историософии) – о дурной цикличности русской истории, в которой неизменно чередуются заморозки и оттепели, всякий новый виток хуже предшествующего, порядочный человек всегда принужден выбирать из двух зол, разочаровываться во вчерашних обольщениях и замыкаться в гордом (но не целительном) одиночестве. Доктрина эта в определенной мере сказалась на книге Быкова о Пастернаке, но там ее можно было если не проигнорировать вовсе, то слегка отодвинуть. Читая биографию Окуджавы, такого кульбита не выкинешь: о зловредности нашего исторического процесса и неподсудности большинства его деятельных фигурантов (не дурные в общем-то люди, а что натворили и творить продолжают!) автор напоминает при всяком удобном случае. («Неудобных», то есть не подчиняющихся концепции, для Быкова не существует.)

Вторая (изящно и умело связываемая с первой) «длинная мысль» Быкова: «Окуджава был своеобразной реинкарнацией Александра Блока». Оба гении, оба «трансляторы» небесных звуков, оба не блистали умом, оба написали много плохих (никаких) стихов, обоих боготворили современники, обоим было присуще «волевое безволие», оба сделали выбор вместе со своим народом (Блок в октябре 1917-го, признав большевистский переворот; Окуджава – в октябре 1993-го, поддержав подавление мятежа Верховного совета), после чего стали объектами травли, а четыре года спустя умерли, «потому что жить в дивном новом мире» оказалось «несносно».

Разбираться с мифом о «реинкарнации» – занятие столь же скучное, бессмысленное и по сути своей унизительное, как развинчивать миф о повторах русской истории. Миф потому и миф, что любой частностью брезгует. История (страны или человека, например писателя Окуджавы) потому и история, что состоит из неповторимых частностей. История конкретна, личностна и вариативна. (Из каждой ее значимой точки-развилки можно двигаться по разным маршрутам, а выбор одного из них не отменяет возможности обдумывать – и не только для того, чтобы унять интеллектуальный зуд, – другие, некогда отвергнутые пути.) Миф глобален и непреодолим – оттого и уютен, даже если безнадежен. Предлагаемые разными исследователями версии истории можно корректировать или опровергать. Миф предполагает натяжки и передержки – вне зависимости от личной воли конкретного мифотворца. Даже если он движим добрыми чувствами, старается быть объективным, помнит о возможных контраргументах и профессионально владеет искусством риторики. Сколь бы ярок, страстен, талантлив мифотворец ни был, он изначально подчинен мифу – даже если в ряде случаев отдает дань неистребимой (чтобы ни говорили постмодернисты!), прущей в глаза исторической реальности и делает надлежащие оговорки по известной формуле «конечно, все было много сложнее, но...». Книга Быкова об Окуджаве – характерный и впечатляющий образчик мифотворчества. Недаром посвящена она Льву Александровичу Аннинскому. Быков – один из лучших учеников неколебимого корифея нашего мифотворческого цеха. Потому биография Окуджавы достойна той же оценки, что и любое сочинение мэтра (хоть о Луконине, хоть о Лескове, хоть о Николае Островском, хоть о Феофане Прокоповиче, о котором Аннинский – бывают же забавные случайности – пока, кажется, не написал), всего два слова (но каких!): Очень интересно.

Напоследок приведу одну «страшную догадку» Быкова: «кто не любит Окуджаву – втайне ненавидит и себя...» Если снять готический антураж («страшная», «втайне», «ненавидит»), звучит правдоподобно. Особенно в инвертированном виде: кто так любит Окуджаву, что видит в нем реинкарнацию Блока (а в Стругацких – Достоевского с Толстым вместе взятых), безусловно очень-очень любит себя. Нежного и удивительного, демократичного и аристократичного, несгибаемого и толерантного... Далее по списку. В общем – интересного.

http://www.vremya.ru/print/224697.html

0

7

Опубликовано в НГ-ExLibris от 12.03.2009

Евгений Лесин

Хожу я и песенку слушаю

Дмитрий Быков написал очередную биографию. Лучше прежней

Дмитрий Быков. Булат Окуджава. – М.: Молодая гвардия, 2009. – 778 с.

http://exlibris.ng.ru/images/2009-03-12/9-1-11n.jpg

Смешно, но Дмитрий Быков интереснее Окуджавы. Толстенный том, почти 800 страниц. Мне и поэт Дмитрий Быков кажется интереснее поэта Булата Окуджавы. Вот когда он писал про Пастернака – то была биография. Биография, написанная журналистом. А теперь все наоборот. Поэт Быков пишет про барда Окуджаву. Сравнивает почему-то с Блоком. Окуджава, считает Быков, – реинкарнация Блока. Дескать, Блок признал Великую Октябрьскую социалистическую революцию 1917 года, а Окуджава – подавление Бунта 1993-го. Друзья от них отвернулись, жизнь кончилась, стихи тоже. От Блока и в самом деле отвернулись друзья, друзья Окуджавы с ним остались, они все почти были единомышленники. Да, теперь и сам Окуджава не поддержал бы себя 93-го, но то теперь. А вот Блок и сейчас был бы за Великую Октябрьскую социалистическую революцию 1917 года. Потому хотя бы, что лучшее им сделанное – поэма «Двенадцать». А вот Окуджава – певец Оттепели, предтеча Высоцкого. Кстати, не зря, думаю, у Быкова нет главы «Окуджава и Высоцкий». «Окуджава и Светлов» есть, «Окуджава и диссиденты» есть, даже «Окуджава и Галич» есть, а вот главы «Окуджава и Высоцкий» нет.

Я бы, честно, в отдельную главу выделил бы еще и Владимира Бушина, его статья об Окуджаве хотя и ругательная, но все равно – лучшая.

Теперь о Гражданской. И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной. Старая шутка, но и впрямь – были б однополчанами, сняли бы шлемы. А так – явно над каким-то белогвардейцем склонились. Хотя сам Булат Окуджава служил в Красной армии. Воевал, пусть и недолго.

Самое точное определение Окуджава дал сам себе – хожу я и песенку слушаю. Именно песенку, именно слушаю. Не сочиняю, не творю – не дай Бог! – только слушаю. Не таковы, совсем не таковы и Высоцкий, и Галич. «В творческой практике, в мировоззрении и стратегии Галича и Высоцкого ненависть к себе занимает ничуть не меньшее место, нежели ненависть к системе; для них в самом деле противоестественно себя беречь...» Говоря проще: Высоцкий и Галич бухали, Окуджава выпивал. Они, признаться, и стихи так писали: на разрыв, на убой в отличие от Окуджавы, который ходил и песенку слушал. Дмитрий Быков, на мой взгляд, гораздо ближе к Высоцкому и Галичу, нежели к Окуджаве. Быков – поэт и только потом прозаик, журналист и биограф. Окуджава – бард и только потом поэт, прозаик, сценарист.

По сути, есть только два писателя: Лев Толстой и Дмитрий Быков. Но «Войну и мир» или, скажем, «Анну Каренину» я не успеваю перечитывать, потому что Дмитрий Львович Быков успевает выпустить очередную книжку. Я ведь не шучу, он вкалывает как оглашенный. И – не хочу признаваться, но некуда деться – пишет-то он хорошо. Ошибки? Нелепости? Право, вы хоть одну биографию видели без ошибок и нелепостей? Быков создает собственный миф об Окуджаве? Разумеется. Он и не скрывает. Вы, товарищи, поглядите на выходные данные книги. Ага. Сначала там вообще-то идут два слова: «Дмитрий Быков» – и только потом другие два слова: «Булат Окуджава». Ну а про то, что Дмитрий Быков – лично мне, конечно – интереснее Окуджавы, я уже говорил.

Оригинал материала:
http://exlibris.ng.ru/subject/2009-03-1 … zhava.html

+1

8

Появилось в Сети 10.03.2009 в 19.30

Павел Рыбкин

Попытка голограммы

Дмитрий Быков выпустил в серии ЖЗЛ очередную биографию, на сей раз Булата Окуджавы. Уже в предисловии автор заявил, что готов к самым жестоким критическим нападкам. Мол, Окуджава у каждого свой, и каждому захочется личную собственность отстоять. Рецензент DAILYONLINE попытался выяснить, откуда такая готовность.

Свой - чужой

При кажущейся невинности и даже необязательности этих слов - про то, что Окуджава у каждого свой, они-то и вызывают наибольшее недоумение. Почему такая однобокость? Чудо Окуджавы (и ведь это автору прекрасно известно) в том и состоит, что не просто свой (так можно сказать о любом поэте), он вместе с тем еще и пароль для целого поколения, а может быть, и для всех нас: чьим еще именем мы будем аукаться, если мрак сгуститься окончательно? Пушкиным?

Кстати, о Пушкине: если он наше все, то, стало быть, Окуджава, который у каждого свой - его антипод: в одном случае имеет место тотальная национализация поэта, в другом - его приватизация. Но ведь ясно же, что это чепуха и что литература - это всегда смешанная форма собственности!

И точно так же ясно, что Окуджава в оттепель был едва ли не главный чужак, настоящий, из плоти и крови. Не просто другой, а вообще не отсюда, не от мира сего: «Как некий херувим, он несколько занес нам песен райских...» Разумеется, Быков и об этом тоже прекрасно осведомлен и, что называется, в свое время в своем месте говорит весьма пространно. Но почему не с самого начала? Почему не хочет собрать свое и чужое в одной диалектической машинке? Почему, при всей своей эрудиции, не желает вспомнить элементарного, а именно, что, как заметил М. Бахтин, точность в гуманитарных науках заключается в преодолении «чуждости чужого без превращения его в свое (подмены всякого рода, модернизация, неузнавание чужого и т.п.)»? И если есть только свое, то интерпретатору вообще ничего, кроме подмен и подлогов не остается!

И вообще, почему Окуджава непременно должен быть свой у каждого? Почему не подумать о тех, кто просто относится к нему спокойно, ни к кому его не ревнует, ничего не стремится обозначить как личную собственность? Или вот еще интересно: а как себя поведет какой-нибудь будущий археолог, откопавший на пепелище тайм-капсулу с пеcнями Окуджавы? Что с ним случится? Он что, тоже мигом присвоит себе эту песню? Разрыдается? Погрузится в нирвану и начнет подтягивать: «Давайте восклицать...»? Но тогда уже надо говорить не о великом барде, а скорее о каком-то психотропном танке-излучателе вроде тех, что действовали на Саракше. Что смешно: при таком раскладе как раз выродки и оказываются единственными нормальными людьми!

Короче, где чужой? Почему о чужом ни слова?

Умному дай голову

Вероятно, автор просто забыл. Э-э, м-м-м, оплошал. Потому в книжке в целом много оплошностей. Больше того, ее главный парадокс в том и состоит, что работа вполне себе зрелого автора обладает всеми недостатками студенческого реферата. Прежде всего, обилие и необъятность цитат. Любому школяру понятно, что это моветон, но автор почему-то не смущается. Не смущается он и постоянным противоречиям. Так, на с. 13 говорится о пристрастии Окуджавы к дольнику - «ни у кого нет столько примеров этого качающегося, шаткого, но строго организованного стиха». А на с. 237 читатель узнает следующее: «В ранних вещах... мешает дольник, вообще-то не свойственный ему (Окуджаве - П.Р.)». Вот так: чего у нас больше всего - то нам и не свойственно. Весьма логично.

А то, как биограф с цитатами обращается, и вовсе вызывает оторопь. Вот, например, в какой пассаж превращается знаменитая строчка Окуджавы «Я все равно паду на той, на той единственной гражданской...»: «В 1993 году Окуджава в первый и единственный раз выступил на стороне государства - он, сказавший: «Власть - это администрация, а не божество». На этой гражданской войне он и погиб четыре года спустя, - пишет Дмитрий Быков, - отправившись в европейскую поездку и заразившись гриппом от Льва Копелева».

Когда же от ремесленной стороны дела автор переходит к теоретическим построениям (например, к концепции аристократизма - как явления в целом и применительно к судьбе и творчеству Окуджавы в частности), противоречия возникают уже просто на каждом шагу (это, впрочем, тема отдельного разговора). И вообще, самая слабая сторона книги - это именно «построения». Все-таки одно дело мыслить противоречиями, и другое - когда вас на них постоянно ловят. Первое называется «диалектика», второе - «эклектика» и «дилетантизм».

Базовый тезис Быкова - тезис о так называемых «рамочных конструкциях», в которые слушатель и читатель Окуджавы «может поместить себя и свою судьбу - так сказать, пропитать его стихи, песни и даже прозу личными биографическими обстоятельствами». А создаются такие конструкции с помощью сугубо штучной работы поэта с речевыми штампами и шаблонами. По сути - речь об авторизации штампа. Но в дальнейшем вместо логического, формульного описания тех же «рамочных конструкций» читатель находит только описания метафорические, образные, да и то в основном со слов самого Окуджавы, изобразившего однажды своего лирического героя в виде кустаря-одиночки, который на досуге делает рамки для картин и фотографий. Но художник имеет на метафору полное право, а исследователь - лишь отчасти: он обязан дать определение заявленной конструкции и продемонстрировать, как именно она работает. Ни определения, ни настоящей демонстрации (за исключением каких-то общих мест про сбивки, синкопы и соединение несоединимого) в книге нет.

Зато регулярно повторяется фраза, что Окуджава точен не в словах, а в состоянии. И что вообще он мастер, которому не нужно мастерство. Если отбросить в сторону пафос и придерживаться логики, то такие речи, в сущности, выводят Окуджаву за пределы собственно литературы, ставят его вне цехового братства поэтов. Он - гуру. Само по себе это не хорошо и не плохо, это просто переход к мифологии. Но вот беда: целостной диалектики окуджавовского мифа в книжке Быкова тоже нет, а есть опять-таки набор образов: аристократ, барин-солдат, дилетант, школяр, артист упраздненного театра... И поскольку образы эти приходиться заимствовать, читатель по-прежнему захлебывается в море пространных цитат, иногда и вовсе ускользая вслед за автором в белый шум чистой интертекстуальности. Студент чего-то там бубнит по бумажке, читает свой доклад, профессор дремлет и, временами вздрагивая сквозь дрему, изумляется про себя: «Окуджава? Это что, японец какой-то? Ах да, Булат Шалвович...». И успокаивается. И что характерно: студент и профессор - одно и то же лицо.

Обладать!

Внимание, внимание! Что же означает все сказанное? Что Быков — дилетант? Или, прости господи, демагог? Или, что он неспособен внятно рассказать историю? Или, что просто книжка сырая - ну, что это черновик, материалы к биографии, наброски к теории рамочных конструкций, да просто взгляд и нечто?

Конечно же, нет. В писательских способностях г-на Быкова не усомнится даже самый лютый его недоброжелатель. Дело в другом. А именно в том, что да - его книга действительно черновик. Но черновик принципиальный. Это уникальное, похоже, единственное в своем роде исследование творчества писателя, которое ведется средствами самого же исследуемого писателя. Ну, примерно, как если бы научная работа о московской трилогии А. Белого была написана ритмизованной прозой. Речь не только и не столько о заразительности материала. Это своеобразное миметическое письмо, подражание (за недостатком места не будем приводить примеров, пусть все желающие заглянут хотя бы на страничку 398, второй и первый абзац сверху).

Только целью этого подражания-воспроизведения являются не какие-то частности, как обычно, а сразу вся личность поэта, все его сочинения и судьба, данные в процессе их усвоения-переживания благодарным читателем. Говоря о том, что Окуджава у каждого свой, автор, однако, не стал писать «Моего Окуджаву». Он замахнулся на большее и, судя по всему, решил предъявить в виде книги само это обладание собственностью по имени «Окуджава», уж простите за двусмысленность, само пребывание в окуджавовской рамке - с одновременным описанием того, как она изготовлена, и что за человек мастер, который ее сделал, и кто были его родители, друзья, возлюбленные, гонители...

Конечно, мы имеем дело с утопией. В чем она состоялась, в чем нет - опять же тема отдельного разговора. Но пока ясно одно: эта утопия - книга с железным алиби. Она практически недоступна критике, потому что все ее недостатки суть достоинства, приемы, как минимум. Читатель присутствует при чуде конгениальности, чуде совпадения исследования с его объектом. И все обвинения, например, в дилетантизме и школярстве мгновенно превращаются в обвинения самому Окуджаве, и не только его манере письма, сколько самому авторскому мифу, легенде о дилетанте и школяре.

А против мифа приема нет - это доказал еще философ Лосев. За исключением одного - прямого ниспровержения. Но кто же на это решится в отношении Быкова-Окуджавы, особенно когда имеешь дело с такой удивительной литературной голограммой: шевелится, ходит, говорит, даже как будто немножко поет? В подобных обстоятельствах критика с неизбежностью приобретает форму клеветы. Некомпетентность, говорите? Стилизация вместо анализа, да? Сумбур вместо музыки? Подлог?! А ничего вам, г-н рецензент, это не напоминает?

Рецензент в смущении умолкает.

Оригинал материала:
http://dailyonline.ru/m/2849/

0

9

"Неделя", 10 марта 2009 г.

Окуджава в полутонах

Дмитрий Быков выпустил в серии ЖЗЛ биографию "арбатского певца" Булата Окуджавы. "Не рано ли?" - задалась вопросом обозреватель "Недели"   Наталья Кочеткова.

Известный критик и литературовед Наталья Борисовна Иванова как-то рассказала, что села писать биографию Трифонова чуть ли не через день после его смерти. Она была лично знакома с писателем, она бывала у него дома, она защитила по нему кандидатскую диссертацию. И писала биографию, что называется, по горячим следам, пока еще не забыт живой человек, пока живо воспоминание о личности писателя и непосредственное ощущение от его текстов.

http://images.izvestia.ru/week/5525.jpg
Другое дело с Окуджавой. Автору его биографии Дмитрию Быкову следует отвесить отдельный поклон за дерзость намерения. Когда он писал биографию Пастернака, за которую ему вручили премию "Большая книга", или популярную книжку "А был ли Горький?" - его отделял от объектов описания длительный временной промежуток. Горький - классик и "наше все" соцреализма. Он всем со школы в зубах навяз. И свежий взгляд на творческую биографию писателя всем только на пользу, и с Горького слетел бронзовый налет, и читатель заново открыл для себя того, чью "Песнь о Соколе" с такой ненавистью учил наизусть в детстве (как известно, запомнить прозу гораздо сложнее, чем стихи). Да и Пастернак, несмотря на все парадоксы его биографии и последующего к нему отношения, все-таки фигура далекая. А издалека часто видней.

http://images.izvestia.ru/week/5524.jpg
Другое дело - Окуджава. Все-таки Горький умер в 1936-м, Пастернак в 1960-м. Окуджава лишь в 1997-м. И с ним априори возникает ряд сложностей. Во-первых, мода на поэзию шестидесятников сейчас на спаде - это прошлое, которое уже вышло из моды, но еще не успело в нее вернуться как винтаж. То есть у читателя может возникнуть ощущение, что ему впаривают лежалый товар.

Во-вторых, остро человеческое отношение за прошедшие 11 лет после смерти поэта успело подзабыться, а необходимая временная дистанция, когда можно говорить о человеке хоть как-то объективно, еще не достигнута. Даже чисто практически с этим возникают сложности - еще не все документы, касающиеся жизни и творчества, введены в научный оборот. Не следует сбрасывать со счетов и то, что живы многие люди, которые были лично знакомы с поэтом и всегда могут сказать: "Автор не прав, он был не таким".

И вот, невзирая на все эти обстоятельства, Быков пишет толстую подробную биографию Окуджавы. Правда, пишет долго - 4 года. Соединяя в ней и научную беспристрастность (он постоянно указывает на то, как сам поэт в рассказах о себе сознательно умалчивает о некоторых фактах биографии или искажает информацию) и романтический флер, присущий популярному, а не научному изданию. Например, упоминает знаменитую историю о своего рода проклятии, тяготевшем над семьей: дед Булата Шалвовича Степан покончил с собой в приступе безумия, младший брат Виктор всю жизнь был крайне странным человеком, подверженным внезапным вспышкам ярости, старший сын Окуджавы от первого брака Игорь страдал от наркомании и алкоголизма и умер в возрасте 43 лет. И сам Булат Окуджава постоянно балансировал на этой тонкой грани, страшась потерять контроль над собой, - отсюда его такие манящие "нездешние" стихи...

Писатель Дмитрий Быков:

"Он возвращает меня в родную среду - попреков и недоумений"

"В том, чтобы взяться сейчас за биографию Окуджавы, никакой особой дерзости не было, потому что всякая биография - жанр подчеркнуто спорный и опасный: ты интерпретируешь чужую жизнь. Эта жизнь, даже если автор трижды канонизирован, предполагает острые моменты и скользкие трактовки. В случае с Окуджавой это особенно сложно, потому что, как я пишу в книге, его "личной собственностью считает каждый". Сама специфика окуджавского творчества такова, что он создает такие рамочные конструкции, в которые каждый человек помещает себя и свою биографию. Это великое умение - недоговорить.

Он выпиливал рамочки, и каждый из нас в этих рамочках живет и, выкидывая елку, повторяет "синяя крона, малиновый ствол". Поэтому к любым попыткам интерпретации Окуджавы читатель относится очень ревниво. Это нормально, поэтому здесь автор ничем не рискует. И если уж говорить совсем честно, для меня как для литератора ситуация одобрения неправильна - как для глубоководной рыбы ситуация мелкой воды. Я пытаюсь всю жизнь говорить вещи не очень очевидные, и, может быть, поэтому каждый мой текст вызывает реакцию не очень однозначную. Когда ругают - это хорошо, значит, неравнодушны.

Когда хвалят - это вызывает некоторые подозрения. Меня за "Пастернака" довольно много хвалили, причем те люди, с которыми я не желал бы иметь ничего общего. С Окуджавой я возвращаюсь в родную среду попреков, обид, недоумений и личных претензий. Это хорошо - значит, эту книгу купят, прочтут и будут о ней говорить.

Это правда, об Окуджаве многое не известно: не известен день рождения отца, не известны обстоятельства попадания некоторых рукописей за рубеж - как туда ушел "Фотограф Жора", непонятно. Не выявлено огромное количество связей с эмигрантами. Только несколько писем косвенно указывают, какое количество денег он перевез, работая курьером фонда Солженицына, не присваивая ни копейки и подвергаясь страшному риску, поскольку дело это было подсудное. Но в таком заполнении лакун заключается особый интерес, а архив стараниями Ольги Владимировны (вдовы Окуджавы) и ее помощниц в хорошем состоянии, разобран по датам, я переснимал из него многие документы.

Мне кажется, что гораздо большие трудности представляет интерпретация текстов. Потому что тут Окуджава путал следы виртуозно. В разносной статье Лисочкина "О цене шумного успеха" многое названо точно. Автор говорит: какая эклектика - тут и Северянин, и Маяковский, и Вертинский. Это и правда эклектика - только не в негативном, разносном смысле, а всеобъемлющая образованность, умение слышать чужое слово и всепримиряющая эстетика Окуджавы, которая действительно растет из всех корней сразу. Одновременно из фольклора и из Аполлинера.

Что же касается моды, то Окуджава был моден в 60-е, он был многим интересен в 70-е, недолго побыл идолом без всякого усвоения содержания в 80-е. Тогда он писал песни горькие и тревожные и стихи очень мрачные и никакой эйфории по поводу перестройки не испытывал, а его воспринимали как "прожектор перестройки". В 90-е он чувствовал себя на обочине литпроцесса, и всякие подонки ему хамили печатно. Жизнь его была довольно тяжелая.

И вернуть тот контекст - была моя главная задача. Ту напряженную советскую теплицу, запертую со всех сторон, где люди общаются паролями, ничего не могут сказать прямо, ощущение духоты, вот-вот готовой чем-то разрешиться. Поместить Окуджаву в этот контекст, как помещают камень морской в воду, чтоб он опять заиграл красками. Думаю, что у меня это получилось раза два, а на большее я претендовать не могу".

Оригинал материала:
http://www.inedelya.ru/books/article7054

0

10

«Огонёк» от 18—24 августа 2008 года (№ 34):

Дмитрий Быков

Наказанье и прощенье

Ровно 40 лет назад Окуджава написал «Грузинскую песню»

http://www.ogoniok.ru/common/5060/ok-sh.jpg

Слова были сочинены еще в марте 67-го, в ленинградской гостинице, где он жил по соседству с приятелем и ровесником, грузинским поэтом Михаилом Квливидзе. Он приехал выступать, с собой у него был блокнот с недавней заготовкой — первыми двумя четверостишиями, с которыми он не знал еще, что делать. Однажды днем к нему робко постучали. На пороге стояла молодая грузинка — с первого взгляда он вообще принял ее за подростка, пятнадцать лет или даже тринадцать, а между тем она училась на третьем курсе филфака Ленинградского университета. «Здравствуйте. Я из Сухуми, учусь в Ленинграде. Меня зовут Дали Цаава, я хочу показать вам стихи».

— Но я не знаю грузинского!

— Как? — она даже отступила.

— Вот так, не случилось. Дома говорили по-русски. Если при маме начинали разговаривать по-грузински, она обрывала: «Давайте говорить на языке Ленина».

— Но вы ведь окончили филологический в Тбилиси!

— Окончил, у меня тройка по грузинскому. Мне даже преподаватель сказал: «Стыдно грузину не знать языка!» Но я им владею в самых скромных пределах. Знаете что? Покажите стихи моему другу, он живет рядом, замечательный грузинский поэт...

И она пошла к замечательному поэту, но, кажется, с сожалением. Ей нравился Окуджава, она знала наизусть все его песни, он был любимым ее поэтом — после Бродского, конечно. В Бродского она была влюблена не на шутку, даже думала о самоубийстве из-за его холодности. Когда он начинал читать, постепенно повышая голос, закрывая глаза, чуть раскачиваясь, она сжимала виски руками и шептала подруге: «Я сейчас умру».

С Бродским был даже стремительный роман, они виделись во время его коротких приездов в Тбилиси, она посвятила ему прекрасные стихи — о грехопадении в городе, усыпанном мертвыми листьями. Он ответил стихотворением «Ну как тебе в грузинских палестинах?» — доброжелательным, но далеко не таким пылким, как ее собственное посвящение. После его отъезда за границу она каждый год, в день его рождения, приходила к его родителям. У нее на руках в 1985 году умер его отец.

http://www.ogoniok.ru/common/hash/4/e/4edf198e-2d96-e3dd-5ce2-f0fab5792d14.jpg

А с Окуджавой они увиделись только в феврале 1983 года, когда он приезжал в Тбилиси. Это был приезд таинственный, к нему мы вернемся. Она подошла к нему после выступления и сказала те же слова: «Здравствуйте, я — Дали». И подарила книжку стихов. Он был поражен: ему и в голову не могло прийти, что она действительно станет поэтом. Ему просто имя понравилось — и тогда, в ленинградской гостинице, он сразу написал два недостающих четверостишия: «В черно-красном своем будет петь для меня моя Дали...». В первом варианте вместо слов «Царь небесный пошлет мне прощенье за прегрешенье» было более точное и грустное: «Ваши души—они наказанье мое и прощенье».

Таким же наказаньем и прощеньем, вечным упреком и убежищем для Окуджавы была Грузия, символом которой он сделал студентку Дали.

Однокурсницы ее обожали. Когда она рассказывала про свой Сухуми, то целовала кончики пальцев: «Клянусь, лучший город!» И все поэты там были «клянусь, гении». А когда при ней в общежитии ссорились, она кричала своим низким страстным голосом: «Вах, зарэжу!» — и все хохотали, и ссора прекращалась. Еще она беспрерывно курила. Еще она выдумала способ заработать — мастерила самодельные украшения и охотно учила этому однокурсниц. После окончания университета она жила в Тбилиси, там и умерла в 2003 году. Но тяжело болела со второй половины 90-х—ее добивала растущая пропасть между двумя ее родинами.

...Что делал бы сейчас Окуджава, что говорил бы? Представить это невозможно: в стране, где существовал, пел, высказывался Окуджава, не могло произойти русско-грузинской войны, а в стране, где до нее дошло, не может быть никакого Окуджавы, для него просто нет места. Он был не столько нравственным, сколько эстетическим компасом—на его поступки и высказывания можно было ссылаться как на образец последовательного и красивого поведения. А в сегодняшней ситуации, где всем правит неизбежность и не осталось выбора, красивого поведения нет. Оно не предусмотрено. Оказываешься то предателем, то убийцей. Все только и делают, что клеймят друг друга, обзываются в худших школьных традициях, и оттого те, кто мог бы сказать что-нибудь осмысленное, попросту боятся открыть рот.

Между тем отношение Окуджавы к Грузии — тема непростая, и говорить о ней еще придется. В дневниках Эйдельмана, его ближайшего друга, сохранилась запись 1985 года: у Эйдельмана гостит Ираклий Абашидзе, превосходный грузинский поэт. Заходит Окуджава. Абашидзе смотрит на него хмуро: «Твой отец, его братья и Орджоникидзе привели русских в Грузию!» И поди пойми, шутит он или серьезен. Потом Окуджава поет, и Абашидзе смягчается, преображается, смотрит на него с нежностью... Жить в Грузии, нося фамилию Окуджава, было потрудней, чем в России с фамилией Бухарин. Всю семью уничтожили под корень, чудом спаслась тетка Мария, да и то потому, что жила в Москве и носила фамилию Андреева. Владимир Окуджава, старший из дядьев Булата, вернулся из Швейцарии в 1917 году в том самом пломбированном вагоне, в котором возвращался Ленин, но был беспартийным (в Швейцарии прятался после покушения на кутаисского губернатора). Другие братья — Николай и Михаил — вместе с Буду Мдивани действительно участвовали в большевистском перевороте в ночь с 24 на 25 февраля 1921 года. И звали в Тифлис 11-ю армию под командованием Геккера (кстати, тифлисского уроженца). И Буду Мдивани на своем процессе в 1937 году сказал: «Меня не расстрелять, меня четвертовать надо—ведь это я привел сюда одиннадцатую армию». Меньшевистское правительство Ноя Жордании бежало. Вместе с ним в Кутаиси, а потом в Батуми бежали от большевистской власти тысячи грузин. С одним из них Окуджава встретился в Париже в 1968 году, после своих выступлений там, когда его позвали в грузинский эмигрантский ресторанчик. «Я учился с вашим отцом в кутаисской гимназии, я Тамаз, сын адвоката Басария... Ваш отец выгнал нас из Кутаиси». «Простите», — сказал Окуджава, покраснев. «Ничего страшного. Как видите, он спас мне жизнь, а сам погиб»...

Трудно сегодня упрекать отца и дядьев Окуджавы за то, что они позвали в Тифлис 11-ю армию и с ее помощью осуществили большевистский переворот. Они надеялись, что Грузия получит в составе СССР максимально широкую автономию, и Ленин им такую автономию пообещал — это потом Сталин перечеркнул все обещанные Лениным свободы, включая право на внешнеэкономическую деятельность. Сталина грузинские большевики ненавидели, называли «горийским попом», презирали за необразованность, не признавали за ним ни малейших революционных заслуг — он в ответ упрекал их в национализме, в недостатке уважения к российскому пролетариату... В 1927 году он добьется исключения из партии старших братьев Шалвы Окуджавы — Михаила и Николая. Они отбудут ссылку, вернутся, будут восстановлены в партии — но во второй половине 30-х Берия по требованию Сталина доберется до всех. В том числе и до отца Окуджавы, который из-за конфликтов с Берией к тому времени покинет Грузию и станет парторгом Уралвагонстроя. Там, в Нижнем Тагиле, его исключат из партии в феврале 37-го, а арестуют в Свердловске, куда он поедет добиваться правды. А спасти его будет некому — Серго Орджоникидзе уже застрелится (или будет застрелен — всей правды мы никогда не узнаем).

Окуджава боготворил отца. Если при нем задевали его память — мгновенно каменел. Как вспоминала Евгения Таратута, при воспоминании о нем и о трагедии своей семьи он и в 45 лет не мог удержать слез. Он долго оставался правоверным коммунистом, а интернационалистом был до последнего дня, резко осаживая любого, кто пытался при нем затеять спор о преимуществах одного народа перед другим. И при всем своем позднем презрении к советской власти он всегда считал национальный конфликт наихудшим злом — так что крах коммунизма приветствовал, а распаду СССР ужасался.

http://www.ogoniok.ru/common/hash/6/2/62bb5cf8-8e3d-1eeb-d4f1-1ae8fd8f6c65.jpg

Тбилиси спас его — здесь он жил с лета 1940 года, после ареста матери. Бабушка с младшим братом Окуджавы, Виктором, осталась в Москве, а его забрала с Арбата тетя Сильвия: он попал в дурную компанию, как ей казалось. Мир арбатского двора — мир, где играла радиола и правил своим королевством Ленька Королев (в реальности Гаврилов) — представлялся ей опасным и в самом деле не был идиллией. Но именно этот мир Окуджава запомнил как остров счастья среди бесчеловечной Москвы 39-го года: здесь, по крайней мере, не давали в обиду своих. Отъезд в Тбилиси он поначалу воспринял очень тяжело, но скоро полюбил новую школу, где литературу преподавала Анна Аветовна Малхаз-Тарумова — влюбленная в русскую словесность и первой оценившая его стихи, тогда насквозь маяковские и есенинские. Отсюда он в августе 1942 года ушел на фронт, сюда вернулся два года спустя комиссованным, здесь впервые напечатался (в газете «Боец РККА» работал Ираклий Андроников, и он даже завел для стихов Окуджавы специальную рубрику). Здесь же он женился в 1947 году — на дочери откомандированного в Тбилиси подполковника Василия Смольянинова, своей однокурснице Галине. Сюда вернулась в том же 47-м его мать Ашхен Окуджава — чтобы два года спустя отправиться в сибирскую ссылку, окончившуюся только в 54-м. Окуджава, по собственному признанию, всегда чувствовал затылком чей-то таинственный «голубой взгляд с поволокой» — жандармский взгляд; знал, что ему многого нельзя, но знал и то, что Тбилиси его спрячет. Он знал, что здесь работают законы родства — более архаичные, быть может, но и более крепкие, чем любые идейные связи. Здесь тоже не выдавали своих и умудрялись как-то смягчить всеобщей круговой порукой жестокие, нечеловеческие законы государства. Так умудрилась его тетка Сильвия, нажав на все рычаги, выговорить для Ашхен ссылку вместо нового лагерного срока; так самого Окуджаву предупредили, что его могут арестовать вместе с десятком однокурсников, составлявших литературный кружок (какой кружок?! Заговор!), и он успеет уехать в Москву, пересидеть волну арестов и вернуться к зимней сессии 1949 года... Тбилиси в его сознании — несмотря на все унижения, которые ему там выпали, и на всю его любовь к Москве, по которой он там ежеминутно тосковал — остался образом убежища, рая; и именно поэтому в главах «Путешествия дилетантов» о бегстве Мятлева (в реальности — князя Сергея Трубецкого) в Тифлис столько радости и страсти, и долгожданного отдохновения. Физически трудно, медленно тащится повествование по российским ухабам, но едва оно врывается в пределы благословенной Грузии, как авторский слог так и скачет. «Граница Запада с Востоком, Севера с Югом, Азии с Европой, смешение православия с магометанством, истошные крики мулл и греческие песнопения христиан, кровь, месть, разбой, захват, подавление, рабство и насмешливый шепот господина ван Шонховена… Раскаленные голые скалы, нависшие над головами; внезапно — прохладный ветер, внезапно — родниковая вода из запотевшего кувшина, какая-то бескрайняя неправдоподобная изумрудная долина, мерцающая в разрывах облаков где-то на страшной глубине; гранитный крест ермоловских времен, печеная форель на гигантских листьях лопуха, нечастые приземистые харчевни, именуемые духанами, горький дух от прелого прошлогоднего кизила и умопомрачительный аромат из винных бочек… странные мелодии, странная речь, странная жестикуляция… И когда все это осталось позади, перед ними открылся Тифлис! (…) У него сложный состав крови, настоянной на византийской пышности, на персидской томности и на арабском коварстве, он был создан на пересечении самых безумных страстей и самых неудержимых порывов в подтверждение вечной истины, что добро и зло не ходят в одиночку, как, впрочем, коварство и любовь».

И потому именно сюда отправился он с молодой невестой, Ольгой Арцимович, в ноябре 1963 года, взяв командировку от «Литературной газеты», в которой уже не работал, но сохранил друзей. Джансуг Чарквиани рассказывал мне две недели назад, в еще совершенно мирном Тбилиси, во время приезда русских поэтов на юбилей Маяковского: «Мы сидели в кабачке под Тбилиси, пели, я все ему говорил — Булат, ты грузин! Он отмахивался: какой я грузин? А мы с Отаром Чиладзе настаивали: ты же наш!». Он посвятит им потом — братьям Чиладзе и Джансугу — свой «Последний мангал» и цикл «Фрески», написанный сразу после путешествия. Эдуард Елигулашвили вспоминал: «Старый духан на склоне горы у храма Метехи, Кура под окнами, грузинские поэты братья Чиладзе и Джансуг Чарквиани в три голоса напевают грузинские песни, звучат тосты... Неожиданно открылась дверь помещения и в задымленный зал вошел местный рыбак с только-только выловленной рыбой, еще трепыхавшейся на плетеном блюде. Наметанным глазом выбрав нашу компанию, он вывалил прямо на столешницу свой улов: «Вам, дорогие, кушайте на здоровье!» Оля никак не могла поверить, что все это не подстроено, что для рыбака это обычный заработок, что за рыбу тут же расплатился кто-то из застольников: «Кто придумал, ребята, кто все так придумал!» — повторяла она в восторге».

У Окуджавы была мечта приехать в Грузию с Марленом Хуциевым, с которым он дружил с 1962 года, со съемок «Заставы Ильича» в Политехническом. У него и стихи об этом были — «Мы приедем сюда, приедем... Мы откроем нашу родину снова, но уже для самих себя». Мечта эта не осуществилась, и в Тбилиси они ездили врозь. Один из самых печальных и странных приездов был в феврале 1983 года — тогда Окуджава оказался в очередной опале. После разгрома «Метрополя» (он там не напечатался, но мог бы по-пушкински сказать «Все мои друзья были в заговоре») в литературе воцарилась реакция; Андропов завинчивал гайки, добивая последних диссидентов. Окуджава впервые в жизни всерьез задумывался об эмиграции. И тогда Теймураз Степанов — спичрайтер и помощник Шеварднадзе — предложил ему приехать в Тбилиси, пожить, осмотреться: может быть, Грузия опять его укроет? Он приехал на две недели, выступил перед журналистами «Вечернего Тбилиси» (уговорил Степанов, Окуджава был простужен и избегал публичных встреч), побывал на «Грузия-фильме», где Абуладзе — с ведома и под прикрытием Шеварднадзе — уже снимал «Покаяние»... Тогда эмиграция не состоялась, но думал он о ней серьезно. Ему предлагали в Тбилиси, как рассказывал он московским друзьям, «на самом высоком уровне», жилье и публикации. Он тогда остался в Москве, от которой отрывался с трудом, но за помощь поблагодарил.

Мы почти ничего не знаем о том, как относился он к Грузии после развала СССР. Знаем, что Гамсахурдиа вызывал у него резкое неприятие, как и у другого великого грузина — Мераба Мамардашвили. Знаем, что в Тбилиси он в 90-х уже не бывал ни разу. Знаем, что считал межнациональные войны самым страшным последствием краха империи. И кажется, сегодня он имел бы все основания сказать: как бы ни был плох Советский Союз — то, что его погубило, было еще хуже.

Чудо Окуджавы возможно было только на пересечении двух кровей и культур — грузинской и армянской; на границе двух миров — русского и кавказского; на слиянии двух традиций — арбатской и горской, для которых одинаково священен кодекс чести. Эти два мира он слил в себе, как сливал стихи и мелодию в нерасторжимое гармоническое единство. Сегодня его мир разорван. Я помню, как в Баку Сергей Никитин запел песню Окуджавы — и в зале поднялся свист: сын армянки! Никитин допел, но из зала потянулись люди — к концу песни там оставалась едва половина.

Если в чем и было оправдание СССР, так это в немногих ангельских голосах, которые там звучали. Но лучшее гибнет первым. И какой бы тяжкой потерей ни была для всех нас смерть Окуджавы — хорошо, что он не дожил до августа этого года.

Оригинал материала:
http://www.ogoniok.ru/5060/8/

+1

11

Общенациональный еженедельник "Деловая столица" (Украина), № 16 (645) 28 апреля — 11 мая 2007

Фрагмент интервью Яне Дубинянской:

«Русский проект закрыт. А украинский еще и не выдуман»

После успеха «Пастернака» собираетесь ли писать еще для серии ЖЗЛ?

— Да, я сейчас пишу «Окуджа­ву». Это очень тяжело. Потому что Пастернак — фигура в достаточной степени бесспорная. Я сначала робел его писать. Прие­хал к Леве Мочалову, замечательному питерскому искусствоведу, ему тогда семьдесят исполнялось, сейчас он сухой старик, но когда-то был богатырь, огромный, с внешностью норвежского рыбака, питерский аристократ. Я ему сказал: «Лев Всеволодович, давайте напишем Пастернака». Он предложил погадать на книжке. Мы взяли переписку Пастер­нака и Фрейденберга, и она открылась на словах: «С нетерпением жду твоей книги».

Я начал писать, а Мочалов, будучи, как все питерские, человеком хитрым и закрытым, обещал мне, что он напишет то, се, пятое, двадцать пятое... Я приезжал, он обещал, и в конце концов вышло, что я ее написал всю. Он — только две главы, и то не написал, а придумал и рассказал мне: расшифровал «Высокую болезнь» и помог с «Сестрой моей жизни», книгой, которую я, грешен перед Пастернаком, не люблю, понимаю, что она гениальная, но эта книга не моя.

— Расскажите об «Окуджаве».

— С Окуджавой проблема в другом. Окуджава — фигура: а) не бесспорная; б) совершенно непонятно, как он это делал, каков механизм его чуда. Я трачу десятки страниц, чтобы объяснить, о чем самая простая его песня вроде «Прощания с новогодней елкой», какие в ней зашифрованы смысловые отсылки и раскавыченные цитаты. Мы привыкли его слушать, и убаюкивающая сладость его мелодий совершенно лишает смысла то, что он написал. Или масса сложностей с «Мо­литвой». Он всю жизнь говорил: Франсуа Вийон тут случайно, на самом деле это просто молитва... Да как же случайно, когда это прямой парафраз стихов Франсуа Вийона! Прежде всего — «Баллада истин наизнанку». Потом Окуд­жава стал выдумывать, что это написано о жене, которая была больна, а его жена в то время ничем не была больна, и она не зеленоглазая... В общих чертах это книга, в которой надо расшифровать массу подтекстов.

Для меня главное — доказать, что Окуджава принадлежал не к интеллигентской, а к аристократической линии русской литературы, для которой страдания бедного народа принципиального значения не представляли. Это человек, для которого не существует убеждений (интеллигент вырабатывает себе убеждения), а есть сословные предрассудки. Веришь ты в них или нет — надо их поддерживать, потому что так требует честь. В силу этого он всегда поддерживал убеждения своих родителей-коммунистов, вступил в партию, хотя не разделял ее взглядов, в свое время призывал к расстрелу Белого дома — он вел себя как аристократ. Это рыцарь, человек действия, а не рефлексии. С рефлексией у Окуджавы было очень плохо, он иногда казался неумным. Я думаю, что неплохо его знал. Он был очень умен, но он не обсуждал, надо или не надо. Он брал и делал.

Например, стоит Окуджава в 1992 году в фойе ЦДЛ. Спраши­вает: «Ты не знаешь, тут Невзоров не ходит?» — «Ну, теоретически бывает». — «Хочу ему в морду дать». — «Булат Шалвович, зачем?» — «Мне не нравится, что он делает». — «Многим не нравится, но зачем в морду?» — «Мне кажется, будет правильно, если он появится, и я дам ему в морду». Для него был прямой механизм: если мне не нравится, я даю в морду. Еще мне рассказывала Оля, его жена: когда водитель грузовика, выезжавший из их двора, стал материть женщину с коляской, Окуджава влез на подножку этого грузовика и сказал что-то такое, что тот извинил­ся. А он мог сказать что-то такое.

В нем была бешеная грузинская спесь. Он не мог терпеть, чтобы за него платили. Поэтому он так трагически воспринимал ситуацию с его операцией в Америке. И в конце концов организовал, что Копелев взял деньги за его книгу в немецком издательстве, заложил дом и заплатил, а к сбору средств, который устроили КСПэшники в Москве, он всю жизнь относился резко отрицательно: что я, нищий, что ли? Так что это трудная тема и трудная книга.

Оригинал материала:
http://www.zn.ua/3000/3760/56521/

0

12

«Огонёк» № 18 от 3.05.2004:

ОЛЬГА ОКУДЖАВА: «ОН БЫЛ СМЕЛЫЙ ПАРЕНЬ»

9 мая этого года Булату Окуджаве исполнилось бы восемьдесят лет. За то время, что его нет с нами, многократно переизданы стихи и романы, поставлен памятник на Арбате, но к разгадке его личности мы, кажется, не приблизились.

Не зря после безобразного выпада одного из молодых ниспровергателей -- Окуджава, мол, должен уступить место новым авторам -- он в недоумении пожимал плечами: «Как я могу ему уступить МОЕ место?»

http://www.ogoniok.com/common/archive/2004/4845/18-17-19/18-18-1b.jpg

Не знаю, как для кого, а для меня Окуджава был не только любимым поэтом, чьи песни я знал наизусть лет с пяти (и все отлично понимал, казалось мне). Он был единственным, чей моральный авторитет так ни разу и не был ничем поколеблен. Главной народной песней о войне стал его марш к «Белорусскому вокзалу». Точно так же ушли в народ «Бери шинель, пошли домой», «До свидания, мальчики», «Простите пехоте» и даже песенка о том, как дураки радуются бравому пению солдат. Выходит, настоящий русский военный фольклор создан был человеком, к которому власть всегда относилась с подозрением. Ну как и к народу, собственно. Главный эпос о той войне написал Твардовский, чью семью сослали и замучили. Главные песни -- Окуджава, чьего отца расстреляли, а мать посадили. Защищать Родину, которая убила твоих родителей да и тебя пощадила чудом, -- это очень по-русски.

Он входил в комнату, и все переходило в иной регистр. Так и его отсутствие в нашей жизни сделало эту жизнь значительно более пещерной.

За семь лет его отсутствия изменилось многое. Не изменились его стихи и проза, провозглашенные классикой, но не забронзовевшие; не изменилась его красавица жена Ольга Окуджава (Арцимович), которой посвящены «Путешествие дилетантов», «Вилковские фантазии»... и «Молитва», обращенная к ней же. «Господи, мой Боже, зеленоглазый мой».

- Я никогда не верил, что «Здесь птицы не поют...» - песня, написанная по заказу. Для фильма.

-- Нет, именно по заказу Андрея Смирнова, режиссера «Белорусского вокзала». И сначала, когда Булат спел ее на студии, подобрав одним пальцем на пианино, она никому особенно не понравилась. Только Шнитке сказал: «Это прекрасный марш, я аранжировку сделаю». У Булата был хороший образец -- он знал настоящие окопные песни. Песня из «Белорусского вокзала» -- то, что он сам хотел бы на фронте написать. Но тогда он так не умел.

- Ходил упорный слух, что незадолго до смерти он с помощью Никитина записал все песни, включая самые редкие...

- Не совсем так, просто после операции на сердце несколько очень деловых ребят из КСП уговорили его перепеть самые старые песни, сохранившиеся в безобразных записях. Они его куда-то возили под белы рученьки, буквально держали перед ним тексты - он уже и слов этих песен не помнил. Несколько раз позвали Никитина подыграть - сам он был не в форме. Потом однажды у друзей мы эти кассеты услышали - каким образом они распространились, не знаю. Он чуть не заплакал, настолько неузнаваем оказался голос, так плоско все звучало... Спасибо, конечно, этим ребятам-- хоть для архива сохранили какие-то вещи...

- Между тем мне он в интервью рассказывал, что, когда вы с ним познакомились, его песни вас совершенно не интересовали. А интересовал он сам, и ему это льстило.

- Он так и сказал? Ох, моя душенька! Если серьезно, я никому и никогда не буду рассказывать про обстоятельства нашей с ним жизни. И писать об этом не буду. Но насчет знакомства - могу вам признаться с абсолютной искренностью, что ко дню нашей первой встречи я не слышала даже его имени. Ведь я жила очень замкнуто, в семье физиков, в их кругу; с литераторами не дружила. Когда Окуджава только начал входить в славу, мой дядя его позвал в гости - попеть. Было много знаменитостей, в том числе Петр Капица. Вот тогда я Булата увидела впервые.

- И как?

- А так. Вошел гений, и все. Жена не имеет права говорить о муже в таких выражениях. Но я тогда в самом деле понятия не имела, кто он такой, и потому с полным правом подумала: вот гений. И никогда с тех пор этой точки зрения не изменила.

- А он рассказывал, что показывает вам новые стихи, а вы ругаете.

- Конечно! Из всего его наследия, кроме песен, которые люблю почти все, я оставила бы, наверное, стихотворений тридцать. Но каких!

- Нет, я бы стихотворений двести...

- Но теперь я постоянно чувствую себя ужасно виноватой перед ним за свою самоуверенную и самонадеянную критику.

- Да вы и не выходили из образа строгой жены.

- А как же! «Строгая женщина в строгих очках мне рассказывает о сверчках...»

- Это тоже про вас?

- Извините. Сказать «про меня» было бы слишком смело. Но что-то такое, может быть, отдаленно присутствует. Булат щедро дарил. Иногда путался - что кому. «Эту комнату» посвятил Паустовскому. «Люблю я эту комнату, где розовеет вереск в зеленом кувшине...» Но ведь это мой вереск и мой кувшин! И комната наша, ленинградская, 62-й год. «А Паустовскому понравилось...» Он не посвящал, как все, он, когда писал, просто раздаривал написанное. Нормальный человек идет в гости с бутылкой, с букетом - Окуджава шел со стишком.

- Почему он до такой степени терпеть не мог рассказывать про войну?

- Да знаете, до странности мало известно про то, как он воевал. Вот сейчас стали делать фильм. Военных фотографий -- одна или две. Никаких однополчан, воспоминаний, героических рассказов -- только повесть «Будь здоров, школяр!», рассказ «Уроки музыки» и песни. Воевал на Кавказском фронте, был под Моздоком тяжело ранен в бедро, был минометчиком (и благодарил за это судьбу -- «Я хотя бы не видел людей, которых убивал»). И все. Он ненавидел об этом говорить, потому что все это слишком глубоко в нем сидело. Ему было едва семнадцать, когда он сразу после десятого класса ушел добровольцем. Думаю, перепуганный мальчишка из «Школяра» -- это все правда, он и был таким. Потом, после ранения, чуть ли не больше года лечился. Героический пафос вообще ему не присущ: он любил подчеркивать свои субтильность, хрупкость, комизм, неуклюжесть -- отсюда все эти кузнечики и муравьи среди сплошных советских орлов и соколов. Я помню, один критик его всерьез упрекал за то, что мир людей у него представлен каким-то насекомым царством. Но при том что он избегал рассказывать о войне, она у него почти в каждом стихотворении, вплоть до самых поздних. Всегда кого-то чудом спасают, что-то горит, в кого-то пули летят. В самых мирных стихах это вдруг возникает. Я думаю, арест родителей и война были травмами, которые он до конца не изжил, да и можно ли было? И не простил ничего. Вот я говорю сейчас о том, что он сознательно себя принижал... но это тоже неверно, потому что в нем всего было намешано -- в этом все дело. Он был все-таки кавказец. Гордый кавказец. С гипертрофированным чувством собственного достоинства. Муравей муравьем, это был полемический ответ на романтическую гигантоманию официальной поэзии, а панибратства он никому не позволял и вообще был довольно смелым парнем. Смелость его была фаталистической природы, он вообще был фаталист -- не любил активно менять свою жизнь, будь что будет, решений не любил принимать... Но когда судьба его ставила в предельные обстоятельства -- он не уклонялся. Два раза в жизни я видела, как он напарывался на серьезную драку: один раз попер на нож -- это было в центре Москвы, недалеко от Дома литераторов. Там кто-то кого-то выпихнул из очереди на стоянке такси, тот вытащил нож, Окуджава спокойно пошел на него -- хорошо, что и его, и противника успели схватить за руки. Я уже готова была заорать: «Это Окуджава!!!», но Бог спас меня от этого позора -- обошлось без кровопролития. В другой раз на его глазах рядом с Речным вокзалом рыжий водила самосвала смачно материл молодую женщину с ребенком. Здоровый такой малый. Булату пришлось встать на подножку машины, чтобы дотянуться решительной ладонью до его лица. И что-то он ему такое сказал, что-то очень, видимо, доходчивое о том, как надо вести себя с женщинами, так, что тот совершенно опешил и дал задний ход. Да, все-таки полугрузин, полуармянин, хоть и совершенно обрусевший: он не любил говорить о себе, приберегал для интервью десяток баек и неизменно их повторял практически наизусть, но и унижать себя никому не позволял. Кавказского было в нем много. И я думаю, этого ему не прощали: странная эта ненависть, которую он вдруг вызвал при первом же своем появлении, могла объясняться только одним. Пришел какой-то грузин с гитарой, с усиками и запел про нашу Москву. Про нашу войну. Чучмек кавказской национальности, а песни становятся русскими народными. Непростительная же вещь!

- Он еще любил говорить про свою грузинскую царственную лень...

- Ну если он был ленив, то кто я на его фоне?! Он в Переделкине с утра хлопотал, пока я еще возлежала в постели: колол дрова, чинил освещение в гараже, проверял, как хранится картошка в сарае... Он любил лень вчуже, уважал ее в других, а сам работал беспрерывно. Другое дело, что писать за столом тоже казалось ему слишком пафосно, серьезно, вроде как называть себя поэтом. Он предпочитал говорить «я литератор», а сочинять лежа. Вообще любимая поза была -- подогнув колени, с книгой, на диванчике. Конечно, существовал кавказский культ гостеприимства и готовки, гурманство, колдовство с травками на кухне. Приветствовались гости, но истинное наслаждение доставляла только открывающаяся дверь. О, кто пришел! - объятия, приветствия, сервировка стола. Через час я видела - ему уже скучно, он хочет с книгой на диванчик.

- Я слышал, что операцию на сердце ему в Штатах сделали бесплатно как ветерану Второй мировой...

- Полная чушь. Операция стоила шестьдесят пять тысяч долларов, и без денег делать ее отказались, хотя при обследовании и сказали, что состояние критическое -- до Москвы он мог просто не долететь. Чудом оказалось «окно» на следующий день у знаменитого кардиохирурга, японца, к которому очередь занимали за годы. Денег у нас не было -- только страховка на десять тысяч (оказавшаяся поддельной) да гонорар за выступления, примерно столько же. И еще -- американское medical care для неимущих; тем самым он как бы попадал в разряд бродяг, которым вдруг плохо становится на улице. В больнице сказали, что оперировать надо немедленно, но без оплаты они ни за что не возьмутся. Я позвонила Копелеву. Он отзвонил в клинику: «Деньги будут, оперируйте». На следующий день немецкое издательство в самом деле перевело шестьдесят пять тысяч, не забыв попросить, чтобы мы их поскорее вернули. Гарантом займа выступал Копелев, у которого таких денег не было, -- ему грозила бы долговая тюрьма, не набери мы требуемую сумму. Сразу предложил денег Евтушенко, но я отказалась -- в России были тогда не те времена, чтобы с русских собирать деньги. Сбрасываться стали американцы. Кто-то давал три доллара, а кто-то -- триста. И мы набрали. Американцы очень удивлялись, почему в лечении известного поэта, вдобавок фронтовика, никак не поучаствовало государство. И почему вообще он такой знаменитый и такой бедный. Больше всех удивлялась Джоан Баэз -- она как раз включила его «Молитву» в свой репертуар...

Кстати, недавно я прочла в газете в интервью с Зурабом Церетели, что он «оплатил операцию на сердце Булату Окуджаве», и очень удивилась. Этого не было и просто не могло быть. Из России мы не получили ни копейки.

После операции он чувствовал себя очень хорошо. И вовсе не так тяжело болел в последние годы, как любят сейчас вспоминать некоторые мемуаристы, изображающие его слабым и вялым инвалидом. У него была эмфизема легких, ему запретили курить (я долго еще находила под матрасами припрятанные окурки -- затянулся два раза, погасил, спрятал). Все это отравляло, но не отнимало жизнь. За месяц до смерти его в Германии осматривал врач и сказал: лет десять-двенадцать у вас еще есть точно. Он погиб не от болезни, а от врачебной ошибки. Мы уехали с ним в наше последнее путешествие совершенно счастливыми -- он вообще старался на день рождения куда-то уезжать. У нас были деньги. Мы могли себе позволить поехать куда угодно. Для начала выбрали Марбург, город Пастернака, жили там десять дней в частной гостинице. Друзья, Барбара и Вилли, нас баловали. Чудесно встретили его день рождения 9 мая. Дальше предполагался Мюнхен, но Булат сентиментально захотел в Кельн, к Левушке Копелеву и Боречке Бергеру... Хочешь? Пожалуйста! Мы все можем! Копелев кашлял -- это были последствия гриппа, а у Булата был снижен иммунитет, и заболевать гриппом было для него в высшей степени нежелательно. От Копелева он и заразился. Лева пережил его на неделю. А при встрече они хохотали, пили водку и радовались друг другу, и вся поездка была счастливая -- какая-то очень свободная, вольная. Давно еще он подарил мне маленькую золотую карету на тоненькой цепочке. «Мы едем, как странно!» Все повторялась эта фраза из «Путешествия дилетантов».

- Кстати, накануне горбачевского появления, и в первые годы этой новой «оттепели» Окуджава вдруг выпустил целую обойму первоклассных песен...

- Да, тут была какая-то связь... не совсем понятная. И то, что он родился в День Победы, а умер в День России, -- почти мистическая закономерность.

- У вас не было ощущения, что в последние годы он разочаровался в своих друзьях из числа младодемократов?

- Нет, я бы так не сказала. Он видел их мужество, трагизм их положения, верил в чистоту их замыслов. Ошибки, конечно, видел тоже, но он не склонен был отрекаться от людей из-за их ошибок. Ведь сумел же он не опуститься до драки ни с Владимиром Максимовым, ни с Бушиным, как бы ни ужасался каким-то их шагам. В девяностые годы у него были страшные стихи о стране.

- «Слишком много стало сброда, не видать за ним народа»?

- О, что вы, много резче. Но и от такой страны он никогда не отрекался, потому что - и это лучшее из всех его четверостиший - «Но вам сквозь ту бумагу белую не разглядеть, что слезы лью. Что я люблю Отчизну бедную, как маму бедную мою». Да, в восемьдесят пятом он позволил себе надеяться. Это потому произошло, что в начале восьмидесятых стало совершенно невыносимо. Казалось, что так и умрем в этом старческом безумии, в очевидном для всех абсурде - сейчас трудно даже представить, что это были за времена.

- Не так уж и трудно.

- И когда появились надежды, и показалось, что друзья вернутся, и ездить разрешили, и петь приглашали... Да ведь и не в том было дело. Он не воевал особенно с советской властью, поскольку изобрел способ говорить все, что ему хотелось. А просто лопнул огромный нарыв, и как было не радоваться?! Булат хорошо писал и хорошо себя чувствовал, когда в стране становилось можно дышать, и сам потом винил за эти обольщения исключительно себя. Вообще привычка к самообвинению сидела в нем крепко. Ему казалось, он виноват в том, что разделял иллюзии шестидесятых и восьмидесятых. Виноват в недостаточном внимании к матери, детям, людям вокруг, в том, что ему все-таки везло, когда другим не везло... И вот это стихотворение, обращенное к сыну: «Мой сын, твой отец -- лежебока и плут...» -- оно вовсе не такое насмешливое, как принято думать. Ирония, всегда ирония по отношению к себе. И склонность объявлять себя счастливцем -- изнанка постоянного страдания за всех и вины перед всеми.

- Он любил выступать с сыном?

- Да, ему нравились новые фортепианные версии песен. Старые, говорил он, давно надоели. И еще, я думаю, ему было очень приятно, что сын никак не пользуется ни положением, ни фамилией отца... А что вы сами у него считаете лучшим?

- «Настоящих людей очень мало, на планету совсем ерунда. На Россию -- одна моя мама, только что она может одна?»

- Мама была действительно очень настоящая. Мы с ней, конечно, поначалу присматривались друг к другу. Была ужасная ревность - кто правильнее любит Булата. Она была строгая. Очень честная. Очень закрытая. Со страстной жаждой анонимно помогать всем и каждому, иногда совершенно чужим людям. Такая коммунистка в идеале, почему Булат и освобождался от коммунистических иллюзий с таким трудом.

- Странно, что антикоммунист Набоков так его любил...

- А может, он понимал «Сентиментальный марш» как песню белогвардейского офицера? Вот комиссары его убили, вот склонились над мертвым врагом и с любопытством разглядывают. Потому Набоков и перевел его для «Ады».

- Откуда он мог ее знать в шестьдесят-то пятом?

- А загадка. Какая-нибудь мохнатая ночная бабочка принесла на крыльях. Общих заграничных знакомых у нас не было.

Дмитрий БЫКОВ

Оригинал материала:
http://www.ogoniok.com/archive/2004/4845/18-17-19/

0

13

Пишет negugo

@ 2008-03-11 21:28:00

Быков и Окуджава

Уважаемый Дмитрий,

Как-то я Вам писал в связи c Вашей статьёй. К сожалению, Вы ответили буквально на две первые строчки, словно не дочитав до конца. Ваша беглость и точность порой поразительны, но я Вас прошу - если собираетесь отвечать - то не только на первый тезис. Касательно Вашей статьи об Окуджаве, хотелось бы только заметить, что Вы словно не замечаете самого его творчества, а это принципиально для понимания. Согласитесь, если человек начинает петь про комиссаров в пыльных шлемах (а я слышал это собственными ушами в 1980 году - аж, наверное, через 20 лет после первого исполнения), то это весьма принципиально. Я помню, как в ещё более ранней песне о метро он пел: стойте справа, проходите слева - и публика восторженно ревела на концерте - тут ещё более прозрачно. Окуджава был и есть человек левых позиций, что бы не говорили о его взаимоотношениях с режимом. Я ещё в своём док.фильме пытался сказать, что беда всех этих поэтов в том, что когда Хрущёв по новой начал громить Церковь, то никто из них ни слова не сказал против: ни Окуджава, ни Вознесенский, ни тем более Евтушенко. Они все обижались на погром в Манеже, но когда громили национальную традицию и Историю в лице Церкви, все молчали в тряпочку. К сожалению, наше замечательное телевидение потребовало изъять этот пассаж из фильма - по вполне понятным причинам. Но и это не всё. Окуджава стал коммунистом в 1956 и стал вполне сознательно - он как и Ахмадуллина, которая в Литинституте призывала спасать Революцию, был всегда последовательным наследником революционной традиции. И дело тут отнюдь не в романтике. Когда его родители наплевали на право и стали последовательно вводить революционное бесправие, когда в стране воцарилось определённое экономическое бесправие (а добрый папочка на Уралвагонзаводе, как барин милостиво раздаёт подачки - просто смешно), когда говорить смогла только одна только коммунистическая пропаганда ( а остальных в лучшем случае посадили на философский пароход), это, я думаю, въелось в кровь достойного сына своих родителей и он позже совершенно сознательно пользовался предоставляемыми ему благами (вроде квартиры в Безбожном) на которые в рамках нормально устроенного государства вряд ли мог рассчитывать. Обыкновенный элегантный коммуняка, смотрящий свысока на пресмыкающееся у ног быдло - вот и весь Окуджава, как это не жаль.

Оригинал материала:
http://negugo.livejournal.com/3678.html

0

14

«Смена» (санкт-Петербург) от 11.05.2007

Дмитрий Быков: «С Каспаровым и Лимоновым мне не по пути»

Недавно в нашем городе побывал известный прозаик, поэт и телеведущий Дмитрий Быков. Дмитрий дважды становился лауреатом премии имени братьев Стругацких (в 2004 году за роман «Орфография», а в 2006-м за роман «Эвакуатор»). В прошлом году его книга «Борис Пастернак» удостоилась премии «Национальный бестселлер». Сейчас он готовит в серии ЖЗЛ книгу о Булате Окуджаве.

Хотя сам Быков считает своей лучшей книгой эпопею «ЖД», в которой он обыгрывает разные версии исторических событий, а также предается размышлениям о феномене русской интеллигенции и ее месте в судьбе России.

«Окуджава отличал меня от стенки»

– Дмитрий, вы были лично знакомы с Булатом Окуджавой?

– Как говорил в таких случаях один мой знакомый, он отличал меня от стенки. Я бывал несколько раз дома у Булата Шалвовича, брал интервью, читал свои стихи. Окуджава неплохо ко мне относился и даже пару раз называл меня «стариком», что считалось у него знаком расположения. Хотя он был очень закрытый человек. Для того, кто пишет о нем книгу, вся сложность заключается в том, что к Окуджаве ничего не добавишь: это «круглое», замкнутое явление. Он прямой транслятор божественной гармонии, а ее, как известно, интерпретировать невозможно. В этом его принципиальное отличие, скажем, от Галича, который, будучи тоже очень хорошим поэтом, стихи все-таки выдумывал. Поэтому прослеживать его эволюцию было бы достаточно легко. А Окуджава эволюционировал скачкообразно. Он не столько писал сам, сколько настраивался на божественную волну. В 60-е годы он поймал особенно чистую волну и началась небесная гармония. Искать в этом какие-то литературные закономерности и влияния совершенно бессмысленно.

– Ольге Владимировне (вдове Окуджавы - Прим. Н. М.) вы свой труд показывали?

– Не только ей, но и сыну Булату. Они оба меня консультируют. По сути книга – наша совместная работа. Пока написаны только биографическая канва и литературоведческий анализ. Из того 700-страничного хаоса, который у меня сейчас есть, книгу еще только предстоит вылепить. Правда, что из этого получится, одному Богу известно.

(...)

Наталья Микшина

Оригинал материала (полностью):
http://smena.ru/news/2007/05/11/10927/

0

15

Пишет Uldor the Cursed

@ 2008-04-23 22:51:00

Быков - провокатор
Гениальный. Хулио, блин, Хуренито...

Ответ Быкова:

http://rulife.ru/index.php?mode=article&artID=552/

на злобную статью Михаила Харитонова об Окуджаве:

http://rulife.ru/index.php?mode=article&artID=551/

Местами Харитонов омерзителен, местами -- удивительно наблюдателен и точен. Но до Быкова ему, при всей его нелюбви к Окуджаве, далеко. В частности, до вот этого потрясающего быковского замечания:

"он в самом деле не мог не одобрить расстрела Белого дома, это вытекало из всей его жизненной практики, у него были не убеждения, а предрассудки, и он им оставался по-кавказски верен."

Оригинал материала:
http://uldorthecursed.livejournal.com/8437.html

0

16

«Русская жизнь», 29 февраля 2008 года

Арион

Певец во стане нерусских воинов

Михаил Харитонов 

У нас, свидетелей и участников последних лет советской империи, не диссидентов, а если и не совсем интеллигентов, то не презирающих это понятие, был свой пароль, код, набор ключевых слов. Этим ключом открывались двери московских, питерских, иркутских, свердловских — далее везде — кухонь. А ключевыми словами служили: «Булгаков», «Галич», «Мандельштам», «Пастернак», «Таганка», «Тарковский», «Трифонов», «Сахаров» (на более политизированных кухнях), «Стругацкие» (на более технократических)… И всегда и везде — «Окуджава».

Олег Хлебников, «Новая газета», 06. 05. 2004.

Как и все успешные советские инакомыслящие, Булат — революционной закалки. Отец, тбилисец Шалва Окуджава, классово-безупречный нацкадр (сын чувячника-алкоголика и прачки), орговик грузинской комсы, направлен на учебу в Комакадемию. Молодая жена, тоже номенклатурная партийка, армянка Ашхен Налбандян, родила ему сына в 1924-м, девятого мая.

Впоследствии эта дата сделалась значимой, как значимым стало первое место жительства младенца — Арбат, 34. Они в рамках творимого мифа были осмыслены как некая порфирородность. «Он с самого рождения дышал воздухом старой интеллигентной Москвы» — фраза из какой-то апологетической статьи о нем, названной, если мне не изменяет память, «На последнем дыхании».

Дни шли, папа уехал на родину комдивом, там вырос до секретаря тбилисского горкома, но пересекся с Берией, коса нашла на камень. Помог Орджоникидзе: нацкадр спрятали за Урал, парторгом в Нижний Тагил на вагоностроительный завод, потом секретарем горкома, маме дали секретаря райкома. Не помогло: в тридцать седьмом, когда зачищали уже сделавшую свое дело большевистскую опричнину, вспомнили и его. Арест, «троцкизм», расстрел, матери — карагандинский лагерь, мальчика с бабушкой не тронули, дали вернуться в Москву. Потом Булата отправили к родственникам в Тбилиси, там было получше с провизией «и вообще».

Учился в русском классе, потом пошел на завод. Дальше была война.

***
Булата до сих пор величают «фронтовиком». На деле он фронта толком не видел, в боях не участвовал — не потому, что прятался (шел добровольцем, хотел подвига), а из-за общей неразберихи. Мотались туда-сюда эшелоны, солдатиков припахивали, кормили скверно. Под Моздоком схватил случайную пулю с немецкой «рамы».

Впрочем, фронтовый быт не был совсем уж безрадостным. Ярко врезалось в память, как в Батуме солдатиков зачем-то повели на экскурсию — смотреть дачу Берии. Наверное, сыну расстрелянного хотелось как-то отомстить врагу семьи, «а как». Зато друзья Булата, жулики-профи, той же ночью дачку обчистили, их даже поймали (видимо, выдал скупщик), но ничего не сделали — все равно на фронт… Впоследствии этот биографический сюжет — друзья-жулики грабят советское — повторится в девяностые, с трудновообразимым в былые годы размахом.

Что до поэзии: тут как у всех — горение и гул, тетрадочка, поход в издательство, стыдливый редактор отговаривается от назойливого графоманчика: «На книжку у нас нет бумаги». Бумага нашлась в сорок пятом: в газете Закавказского военного округа «Боец РККА» опубликован стишок. Первая песня — в сорок шестом: вернувшийся с фронта юноша учился в Тбилисском универе на филфаке. Остались фотки: худой, красивый, в свитере.

Распределили его школьным учителем в Калужскую область, в село. Потом учил детей в Калуге, был корреспондентом и литературным сотрудником областных газет «Знамя» и «Молодой ленинец». Там же издал-таки книжку плохих стихов (других поэтов в Калуге не было: городок зачистили от культуры еще в двадцатые) и вступил в партию. Вышел из нее он в 1990-м, когда уже сама партия дала команду на выход.

Тогда до этого было вроде бы далеко. Талантливый юноша мог рассчитывать только на себя и свой дар. Но ему прет карта.

В 1956 году маму выпустили, и тут же семья возвращается в Москву. Место редактора в издательстве «Молодая гвардия» — сами понимаете какое место! — пареньку с улицы не достанется. Окуджаве «выпало». А вот он уже завотделом поэзии в «Литературной газете». Кто не помнит, что была в те времена «Литературка»? О, это космос…

В те же годы он начал выступать с песенками под гитару.

Сначала это не всерьез, но песни нравятся. Окуджава стал давать домашние концерты — брал инструмент, ехал по неизвестному адресу, куда его приглашали попеть. Человек тридцать интеллигентных людей его круга слушали, крутились магнитофоны, и как-то само собой все стало налаживаться.

В 1961 он бросает службу и с тех пор больше никогда не встает по звонку будильника, как простые советские граждане. Мрежи иные его ожидают, иные заботы.

Дальше — всякие эпизоды, кстатние случаи, работающие на популярность. Как скромно объяснял сам бард в одном интервью: «Мои песни стали петь некоторые певцы. Потом эти песни зазвучали в фильмах, в некоторых спектаклях. Потом к ним стали больше привыкать. Я стал ездить по стране выступать. Потом меня послали за рубежи. Я выступал за границей. У меня стали выходить пластинки». Все это в залоге безличном и страдательном: песни как-то сами зазвучали, пришлось выступать, потом кто-то отослал беднягу «за рубежи». Первая известная пластинка вышла во Франции в 1968-м, сделала ее фирма «Le Chant du Mond» (французы делали и Высоцкого), просто первая — в 1966-м на «Мелодии». По интеллигентской легенде, «Мелодия» потом стырила четыре песни с французского диска и выпустила его со скверной фотографией на обложке. Естественно, Окуджава написал грозное письмо, «Мелодия» устыдилась и выпустила диск-гигант…

В 1970-м «на экраны страны» выходит фильм «Белорусский вокзал», и начинается победное шествие Окуджавы по военной теме.

Я ни разу в жизни не видел этого фильма. Не знаю даже, о чем он. Но знаменитую сцену с каменнолицей Ниной Ургант и песней «Здесь птицы не поют, деревья не растут» я видел за жизнь «раз дцать», как выражались в те не столь отдаленные времена. Ее упорно вставляли в самые разные «передачи» (так тогда называли все, что не фильм) и по разным поводам — как будто она была самой лучшей, самой нужной. «Хорошее повтори и еще раз повтори».

Тут нужно было бы подробнее — про военный цикл Окуджавы. Но можно и не трудиться, ибо потом он сам его дезавуировал — дескать, «заставляли писать», растлевали музу.

Завершилось все полной легализацией на телевидении, которую сам Окуджава описывал так: «И ко мне настолько привыкли, что даже однажды в один летний день, когда по традиции десятиклассники выходят ночью на набережные Москвы, чтобы проститься со школой, был такой случай. Телевизионная машина примчалась на набережную, чтобы записать песни вот этих молодых людей. Подъехали к одной группе. Там — рок-н-ролл. Подъехали к другой группе — там тоже что-то этого типа. Стали метаться. И наконец увидели — около собора Василия Блаженного стоит такая маленькая кучка с гитарой, и поют мою песню. Они так обрадовались, услышав свое, что записали и передали в эфир. И так я был узаконен».

В этой истории лишнее — лето: такого рода чудеса обязаны происходить под Рождество.

Тут можно строить разные версии, включая конспирологические: «казачок-то засланный» и все такое. Не то чтобы подобное было совсем невозможно, но сейчас этого не надо. Ограничимся констатацией: какая-то сила приняла его, услышала в нем что-то важное для себя.

На этом биография живого человека кончается. Окуджава взлетает в стратосферу и там парит в облаках фимиама. Позднейшая эмиграция — лишь формальность, он уже не жил среди нас. Он там, на облаке, меж розами — Аллой и Беллой. Оттуда до нас доносятся райские песни и строгие моральные суждения.

Поговорим об этом. О певчей лире и нравственном камертоне.

***
Объяснять, что такое «песни Окуджавы», бессмысленно. Все слышали, а кто нет, тот меня сейчас не читает.

Чем они, собственно, берут?

Советские критики регулярно шили Булату «инфантилизм» — на том основании, что очень уж у него много в песенках воздушных шариков, картонных труб, звездочек и т. п. Поклонники отмахивались — какая смешная глупость, он же про душу и судьбу, «да сами вы уроды». На самом деле, конечно, ничего инфантильного у Окуджавы не было. Было расчетливое использование одного, но сильного приема.

На похожем приеме работает фэнтези. А именно — берутся темы и методы детской литературы и оформляются «взрослыми» риторическими ходами. Получается нечто, очень сильно дергающее за нервы.

Правда, фэнтези работает с фольклором, делая из сказки псевдореалистический текст. Окуджава же был, по сути, детским поэтом, причем не советским, а как бы «дореволюционным» — чем-то вроде «детского» Бальмонта, хотя нет, скорее даже Лидии Чарской. Эти снежинки, бумажные солдатики, елочки, и прочие приметы богатой дореволюционной детской, все маленькое, все с подсюсюкиванием, с демонстративной «комодностью-старомодностью» — но во «взрослом» пространстве, с подключением эротики, политики, и прочих серьезных тем.

Иногда это можно разглядеть в проеме одной песенки. Например, знаменитая «Баллада о новогодней елке» начинается как классический детский стишок про «рождественскую елочку»: «Мы в пух и прах наряжали тебя, мы тебе верно служили, громко в картонные трубы трубя, словно на подвиг спешили» — узнаваемые строчки из детского журнала. Даже «влюбленные» из предыдущего куплета — это скорее влюбленные дети. «Взрослое» нарастает аккуратно и постепенно — до «Спаса на крови», и только последние слова про силуэт отдаленный, «будто бы след удивленной любви, вспыхнувшей, неутоленной» — окончательно определяют содержание, вплоть до «малинового ствола» и «звяканья шишек» в самом начале (да, фрейдятина, чего уж). В других случаях структура детского стишка ложится на «взрослое» содержание плавно — ну например, «Давайте восклицать, друг другом восхищаться»: для кого это писано? Если брать как стишок — то оно вполне могло бы быть опубликовано в журнале «Костер», никто бы не удивился.

Правда, песня — это не стишки, ее ж поют. Детский сюсюк надо было как-то приглаживать — но у Окуджавы был ряд специальных приемов. Например, хороший сценический акцент. Вообще-то он говорил по-русски чисто, а его «грузинское произношение» было артистически поставлено и обыграно, включалось в нужных местах, чтобы зарихтовать слишком очевидную «чарскую». Там, где этого не требовалось — например, в военной лирике — акцент куда-то пропадал или ужимался до минимума.

Просек ли кто-нибудь это? Да, разумеется — прием понятен и воспроизводим механически. Достаточно взять несколько мягких гитарных аккордов и заблекотать что-нибудь вроде: «Я взял бумажный щит, схватил картонный меч и встал как часовой, любовь свою беречь» — дальше нужно про стоптанные туфельки любимой, про накативший трамвай, шарик-леденец-мороженое, и т. п. Другое дело, что до уровня Окуджавы — который был талантлив и к тому же имел фору изобретателя методы — не поднялся никто: все проваливали то маленькое, то взросленькое. Филатовские «апельсины цвета беж», сделанные по той же методе — просто детский стишок без шишечки, а какой-нибудь Розенбаум в принципе не мог выжать из себя ни полсюсюшечки, не сбиваясь на блатату. Потом пришла звериная — и в чем-то куда более инфантильная, глупёзая — серьезность «русского рока», про «секс и наркоту». Что ж, другие времена, другие задачи.

Теперь о «моральных ориентирах».

***
Не потрачу и пол-абзаца на политические симпатии Окуджавы, на описание его либерализма, его чувств к Шамилю Басаеву («этому человеку поставят памятник за то, что он остановил войну»). Все известно, не будем тратиться на пережев. Образ дан в ощущениях, остается объяснить сами ощущения.

Он был плоть от плоти старой большевистской элиты, лишившейся власти, почти выкошенной в середке, но сохранившей периферию — более или менее далеких родственников, не расстрелянных, не загремевших в гулаги. Они были повязаны личными знакомствами и общей бедой, общей ненавистью. При том, что важно, они не чувствовали никакой личной вины за потоки крови, пролитой их репрессированными отцами в Гражданскую и дальше. Девочка, щеголявшая в лифчике и трусиках, принесенных ласковым папой из чекистской пыточной, не задумывалась, откуда некрасивые красные разводы на кружавчиках. Она не задумывалась и о том, в чьей квартире живет, на чьей даче отдыхает, чье место под солнцем занимает. Зато когда в тридцать седьмом папу увезли в воронке, а дачу отобрали, это было «незабудунепрощу».

Не забыли и не простили они, понятное дело, не партии, не мировому коммунизму, а «этой проклятой стране», кому ж еще.

Поэтому оное чувство не мешало своевременно вступать в ряды, делать карьеры в партийной прессе и с наслаждением руководить, руководить, если руки дотягивались до должности. Впоследствии эти люди сыграли ключевую роль в ранней перестройке: в какой-то момент коридоры некоторых прогрессивных учреждений блистали дверными табличками с фамилиями, очень хорошо известными историкам ВКП(б)… Но это будет потом. В советские же времена эта старая элита кантовалась и понтовалась в разного рода отстойниках.

Вокруг наворачивался целый слой, который впоследствии назвался «культурной прослойкой», «приличными людьми», «интеллигенцией». Не диссидентов, даже не особо инакомыслящих — но разделяющих это «незабудунепрощу» как чувство. Это было то, о чем все молчали и чего все ждали: исторического шанса сквитаться. Именно они наточили тот нож, которым партэлита зарезала страну. Они мало что получили от этого, но не жалеют: они отомстили.

У них была религия — Стругацкие, идеология — Сахаров. У них были любимые книжки — Булгаков, Ильф и Петров, Рыбаков. Театр — Таганка, разумеется.

И песни. Очень откровенные — как у Галича, который прямо издевался над ненавистными этой среде вещами. Прикровенные, как у того же Высоцкого. Но сердцем их был Окуджава.

Потому что он пел не об идеологии, не о политике. Он пел о них. Об этих людях. Об их дедах, комиссарах в пыльных шлемах, об их отцах и женах, но главное — о них самих. Что они хорошие и правильные, а все остальные — гадкие и неправильные. Что поднявшие меч на союз приличных людей достойны худшей кары, что надо взяться за руки, что следует друг другом восхищаться, и что их быт, их юмор, их привычки — все это достойно любви, вплоть до банки темного стекла из-под импортного пива.

Это вроде как немного. Но это было им очень нужно. Задушевность, настоянная на социальной фрустрации, искала выход и находила его здесь.

Впоследствии из этой среды вышли многие реформаторы. Некоторые из них были личными друзьями Булата Шалвовича. Хочется добавить — «воспитанными на его песенках», но это все-таки не совсем так.

Булат был как Пушкин при декабристах — или, пользуясь пушкинским сравнением, как Арион при пловцах на челне. Он благословлял их.

Это благословение почиет теперь на всех делах девяностых.

Оригинал материала:
http://rulife.ru/index.php?mode=article&artID=551/

0

17

И ответ Быкова («Русская жизнь», 29 февраля 2008 года):

Сентиментальный воин

Ответ Михаилу Харитонову

Дмитрий Быков 

Ни одно возражение еще никого не переубедило, Михаил Харитонов — не школьник, ловить его на фактических мелочах я не вижу смысла, хотя с оценочной лексикой он несколько перебрал. Сместил там, поджал здесь — и беспристрастно вроде бы изложенная биография памфлетизируется на глазах. Все это взывает к ответу: «Ему прет карта» — чтоб вам так перла. Я биографию Окуджавы писал два года, не вполне закончил до сих пор и лютому врагу не пожелал бы подобного везения. И про то, что его «заставляли писать» военные песни — он нигде и никогда не говорил, да это и невозможно было: как раз военный-то его цикл был чуть не самым крамольным. «Ах, война, она не год еще протянет» — кто мог заставить написать эту вещь с ее ненавистью к картонной героике? Где хоть одна конкретная цитата, дезавуирующая песню «До свидания, мальчики», за которую Окуджава подвергся проработке — как смеет он великую войну называть «подлой»?! «Стыдливый редактор отворачивается от назойливого графоманчика, у нас, мол, нет бумаги» — история из 1936 года, когда двенадцатилетний Булат гостил в Тбилиси и повелся на совет дяди сходить в Союз писателей; что, и это поставим в вину? Окуджаве приходится отдуваться даже за апокрифическую дочь чекиста, щеголявшую в кружевных трусиках с кровавыми разводами, — при том, что отец Окуджавы чекистом сроду не был и сам от рук этих же чекистов погиб. Тут автора несколько понесло, но ему уж очень хочется проассоциировать Окуджаву еще и с чужими окровавленными трусиками — помнится, так Доренко увязывал Примакова с чужим окровавленным суставом.

«Победное шествие Окуджавы по военной теме» началось не с фильма «Белорусский вокзал», а с песен «Медсестра Мария» и «Простите пехоте» — соответственно 1957 и 1961 годов, причем победным оно было только в смысле скорости распространения. Если бы М. Харитонов посмотрел «Белорусский вокзал», он знал бы, что фильм этот, аскетичный по стилистике и продиравшийся на экран с великим трудом, был первым в советском искусстве прямым высказыванием о статусе ветеранов, о фактическом предательстве Родины по отношению к ним, о том, как война осталась их звездным часом, потому что никогда больше они, по сути, не были нужны стране; и песня Окуджавы, стилизованная под окопную лирику, звучала там гимном поколения, которое предали. «Облака фимиама», в которых парил Окуджава после 1970 года, — это, надо полагать, исключение его из партии в 1972 году (остановленное Гришиным из страха перед «мнением Запада»), разносные статьи В. Бушина и иже с ним, сопровождавшие каждую «историческую фантазию», и доносительские рецензии Т. Глушковой. Не станем углубляться в путаницу с датировками (первая пластинка Окуджавы вышла в 1966 году в Англии, на студии Flegon records); это в конце концов не так важно. Важен тон, а тон продиктован отношением, а отношение явно серьезней мелочных придирок. Тут неприязнь, не побоюсь этого слова, онтологическая.

В чем, собственно, главная претензия Харитонова к Окуджаве? Дело даже не в его либерализме — мало ли было либералов. Дело, оказывается, в том, что он не чувствовал вины за отца-коммуниста, принесшего России неисчислимые беды. Но и эта претензия, на поверку, бьет мимо: если отец Окуджавы вместе с братьями кому и принес беды, то главным образом Грузии, где они способствовали в феврале 1921 года установлению советской власти (в чем Михаил и Николай Окуджава позже многократно раскаялись, уйдя в оппозицию). В России Шалва Окуджава отнюдь не зверствовал. Более того — сделавшись парторгом Уралвагонстроя (не по своей воле, из-за конфликта с Берией, вытеснившим его из Тифлиса), он, по воспоминаниям рабочих, был единственным, кто всемерно старался облегчить участь раскулаченных, высланных на уральскую стройку. Он налаживал быт, разрешил частную торговлю, устроил базар — в общем, Шалву Окуджаву любили на Вагонке. И сын его всю жизнь каялся за материнскую и отцовскую непримиримость, говорил, в том числе и автору этих строк, что его родители сами выстроили систему, которая их пожрала. Правда, в письмах к сыну другого уралвагонстроевского репрессированного — Лазаря Марьясина — Окуджава признавался: «Один критик написал о романе, что, несмотря на обаяние окуджавской прозы, вызывает возмущение, что автор описывает с любовью родителей-коммунистов, которые творили зло! Я думаю: болван! А как должен был описывать своих родителей десятилетний мальчик? Какими он должен был их видеть?» Разумеется, можно предъявить к тринадцатилетнему Окуджаве убойную претензию: он не оценил, не поддержал сталинского национального и социального реванша, не приветствовал низвержения подлой коммунистической элиты (в основном, конечно, инородческой — еврейской, грузинской, латышской)… Не стану оспаривать основной тезис, поскольку это бесполезно; концепт насчет справедливого сталинского реванша не нов, а что он для меня сомнителен — так это, вероятно, происхождение подкачало. Боюсь, однако, что если бы Окуджава категорически осудил родителей-большевиков — ему досталось бы от М. Харитонова за предательство. «Пуля дырочку найдет», как писал сам Окуджава, и это невольно рифмуется с другим его предсказанием: «Чужой промахнется, а уж свой в своего всегда попадет». Конечно, Окуджава Харитонову не «свой», но это и есть главная трагедия России — ее граждане так друг к другу непримиримы, что никакого внешнего агрессора не надо…

В чем же исток этой ненависти к Окуджаве? Может быть, в том, что он всю жизнь жаждал реванша, тайно хотел отомстить за отца — и потому приветствовал крах СССР? Но эта схема тоже не выдерживает критики: первым озвучил ее Хрущев. На деле Окуджава вступил в партию в 1956 году — как многие, искренне «купившись» на очищение, покаяние и возвращение к ленинским нормам; он был не просто коммунарским сыном, но и правильным советским мальчиком, чьи коммунистические иллюзии, видимо, не были изжиты до конца жизни. Среди его поздних стихов — множество горьких сетований на всеобщий распад. «Видно, все должно распасться. Распадайся же. А жаль!» Можно, конечно, упрекнуть Окуджаву в русофобии и недостаточном патриотизме, но он-то, в отличие от многих единомышленников, не эмигрировал. «Среди стерни и незабудок не нами выбрана стезя, но Родина есть предрассудок, который победить нельзя» — это его формула, и я не знаю, что к ней добавить. «Но из грехов нашей Родины вечной не сотворить бы кумира себе» — вот, наверное, чего не могут простить Окуджаве иные патриоты: да, он отказывался обожествлять Родину во всех ее проявлениях и все ей прощать априори. Между тем он же сказал: «Но вам сквозь ту бумагу белую не разглядеть, что слезы лью, что я люблю Отчизну бедную, как маму бедную мою», — многие ли записные патриоты могут похвастаться такими признаниями?

Все опять глубже, и пора бы уже назвать вещи своими именами: Окуджава вызывает ненависть необъяснимую и немотивированную, причем у людей диаметрально противоположных взглядов и темпераментов: что общего у Галковского с, простите, Лямпортом? У Харитонова с Яркевичем? А вот поди ж ты. Проще всего сказать, что бесов крючит от ладана, но это будет и неточно, и оскорбительно. Думаю, самая глубокая причина — заставившая в свое время и Владимира Гостюхина бросать пластинки Окуджавы ему под ноги, — заключается в несовместимости окуджавских песен и того мира, который мы видим вокруг себя. Мы не прощаем этому человеку навеянных им грез и принесенных им обольщений, не прощаем ему и того, что он — в реальности — субтильный грузин с усиками, коммунарский сын. Ведь написанные им песни так прекрасны, что должны бы исполняться рослым красавцем либо вообще быть анонимными: они по сути — народные, так же бессодержательны и универсальны. Он занес к нам сюда несколько небесных звуков — а сам, видите ли, подписывал письма: сначала в защиту диссидентов, потом с требованием «раздавить гадину»… Сколько народу подписало то письмо — а простить не могут только Окуджаве: не с Юрия же Черниченко спрашивать? Не Стреляный же занес к нам сюда небесные звуки? А Окуджава — занес: соблазнил своим последним троллейбусом, голубым шариком, бумажным солдатиком. Мы и поверили. А жизнь — она вон какая.

Главная претензия к Окуджаве — именно его пресловутое «арионство»: то, что он своим присутствием — и своими песнями — как бы, получается, благословил и девяностые, и шестидесятые, и семидесятые, и отца-коммунара, и всех приватизаторов. Попытался натянуть человеческое лицо на стальные и каменные сущности. А это нечестно. Лучше без человеческого лица. Разоблачителям невдомек, что единственную ценность в мире только и представляет это самое человеческое лицо, несчастное, жалкое, чаще всего мокрое от слез, — но именно ради него мы сюда и приходим. Никакие сверхчеловеческие, монументальные громады не отменят и не заменят крошечного подвига милосердия и взаимопонимания, никакие великие задачи не задушат и даже не уравновесят простой человеческой сентиментальности. Ведь апология сверхчеловечности, бесчеловечности, архаических непримиримых ценностей, толп, стад, монументальных свершений — во многих случаях не что иное, как вопль оскорбленной души: если все в мире так ужасно, пусть человеческого не будет в нем вообще! Нельзя сажать цветы на могилах, потому что цветы становятся оправданием могил! Нельзя набрасывать цветной покров на язвы мира! А Окуджава только тем и занимался, что делал жизнь приемлемой — тогда как честней и правильней, наверное, было бы вообще к чертям отвергнуть такой мир. Ведь человеческое, сентиментальное, сладкозвучное — только компрометирует его.

Окуджаве не могут простить того, что его сентиментальность сочеталась с абсолютно коммунарской последовательностью в собственных взглядах и поступках: он в самом деле не мог не одобрить расстрела Белого дома, это вытекало из всей его жизненной практики, у него были не убеждения, а предрассудки, и он им оставался по-кавказски верен. А вот нельзя. Сентиментальный воин — каким он и был по сути, и все его «сентиментальные марши» и «грустные солдаты» работают на этот образ — для многих именно онтологически неприемлем: или ты воюешь — и тогда никого не жалей, — или жалеешь — и тогда, извини, бросай оружие. Но ведь именно в этом сочетании — вся ценность и неоднозначность позиции Окуджавы; только этим он и интересен в плане мировоззренческом и эстетическом. Понимаю, что вместить такое «скрещение» всегда трудно — ведь и у Лермонтова оно часто режет глаз: солдат, бретер, часто имморалист — и на тебе, «Воздушный корабль». Не смей компрометировать человеческое солдатским — или, как полагают многие, солдатское человеческим: бесчеловечность вообще часто привлекательна, многие покупаются.

Окуджава привнес в русскую литературу кавказский фатализм в сочетании с русской фольклорной скорбью: принимать участь — и плакать над участью, неукоснительно следовать долгу — и ненавидеть долг. Вероятно, эта коллизия умерла вместе с советским социумом: долг рухнул вместе с идеологемой (другой у большинства не нарос, религиозность не укоренена), а сентиментальность разрушена, поскольку она вообще-то есть свойство высокоорганизованной души, а эта высокая организация канула вместе с советской империей. Сегодня у нас — ни долга, ни милосердия, ни, соответственно, их конфликта; одно взаимное раздражение да составление списков на уничтожение. И когда среди этого голос Окуджавы напоминает нам — «Все мы топчемся в крови, а ведь мы могли бы…» — у многих возникает честное желание его заткнуть, чтобы не травил душу.

Так что понять М. Харитонова по-человечески я могу. Другое дело, что виноват здесь не Окуджава. Просто он лучше и потому нагляднее других.

Как и М. Харитонов, кстати.

Оригинал материала:
http://rulife.ru/index.php?mode=article&artID=552/

+1


Вы здесь » НАШ ФОРУМ » Гостиная » Быков об Окуджаве